Previous Home Next
1
Кажется, той зимой было очень много снега. Снег, снег, снег, искрящийся
на солнце, переливающийся всеми цветами радуги, миллиарды сияющих
жемчужинок, а в сумерках синеватый, расчерченный таинственными тенями от
застывших под его тяжестью деревьев... Еще помнится его лицо, удлиненное
небольшой, темной с проседью бородкой, заиндевевшей на морозе, густые брови
и глаза - улыбающиеся.
Тут воспоминание как бы раздваивается: то - снежное, раскрасневшееся от
бега и мороза лицо, и оно же на фотографии - вдохновенно-задумчивое, с чуть
прищуренными глазами, словно устремленное куда-то вдаль. Из какой-то книги.
Писатель.
Мало я видел потом людей, которые бы так легко и искренне
воспламенялись; столько в нем было энергии, что он мгновенно вспыхивал,
воодушевлялся, ему хотелось излиться, выплеснуться, и любого повода,
кажется, было достаточно. Он сразу начинал ходить, размахивать руками.
Говорил горячо, словно убеждал кого-то. И все вокруг невольно поддавались,
воодушевлялись тоже, возникало как бы некое единство, атмосфера, воздух,
вернее, поток - общий, но нечто, исходившее от Писателя, доминировало,
омывало все прочие ручейки, втягивало их за собой в крутую глубокую воронку
- сливаясь с ними, но не смешиваясь... И потому, наверно, из всех
запоминался только он один, Писатель.
Как-то вечером, теплым-летним, сидели на веранде, напившись чаю, и он
включил, нет, завел, крутя ручку, старинный, похожий на комод, граммофон, -
я только потом понял, что это такое, когда оттуда, изнутри зашевелились,
зашелестели звуки.
"Знаешь, что это за музыка?"
А звуки уже набирали силу, шли волной, вздымались - из потрескиванья и
шипенья, откуда-то издалека, - будто не граммофон, а фантастическая машина
времени доносила их - бурные и торжествующие.
Красивый, статный, похожий то ли на Дон-Кихота, то ли еще на кого-то из
сокровищницы литературы, он шагал по веранде, сотрясая половицы, волнуясь и
взмахивая рукой в такт, словно дирижируя.
"Неужели не узнал? Это же "Марсельеза", великая "Марсельеза" - сам же и
отвечал, и ликовал, как ребенок, забыв удивляться моему вопиющему
невежеству: великодушно отпускал грех.
Минут же двадцать до того, еще не допили чай, он, казавшийся выше всех
за столом - так, впрочем, и было, хотя сын догонял, да и я, гость и приятель
сына, тоже тянулся, - как же горячо говорил он о "Двух гусарах" Льва
Толстого - "удивительная, совершенно пушкинская вещь! Не похожий на себя
Толстой!". И прощал ответную неопределенность мычания. Пропускал мимо,
доверяя авансом. И я, признательный, почти готов уже был отличить "Двух
гусаров" от киношедевра "Гусарская баллада".
То ли потому, что я н е з н а л, то ли потому, что он был т а к о й, то
ли потому, что большой дачный дом стоял в окружении высоченных разлапистых
елей и струящихся в вышину берез, да еще тишина гнездилась в нем, несмотря
на бравурную, победную мелодию, - чудилась здесь, в этом крепко сбитом
бревенчатом доме, в его хозяине, в воздухе, напоенном вечерним травяным и
хвойным ароматом, какая-то неведомая полнота, завершенность.
Так все здесь плотно было пригнано одно к другому - "Марсельеза",
старинный граммофон с поблескивающим медным (или каким?) рупором, "Два
гусара", чашки на столе, темнеющий лес. Так все ладно ложилось к его высокой
статной фигуре в черном свитере, к седеющей голове и бороде. Как бы
приобщалось к его благородству.
Это уже потом, спустя годы, я пытался определить, что же там такое
было, а тогда - и в тот летний вечер, и в другой, зимний, январский,
рождественский - просто ходил очарованный, смешно, наверно, таращил глаза на
Писателя, не умея скрыть своего восхищения, и тот, словно чувствуя, часто
обращался именно ко мне.
Выделял. Отличал. Или казалось, что выделял. В той п о л н о т е
немудрено было и разнежиться.
Чем-то стародавним, забытым дышал этот дом с огромным роялем в
гостиной, с граммофоном на веранде, двери которой выходили прямо в лес, с
картинами - акварель и масло - на стенах (его, Писателя, картинами, потому
что он и это умел), с книгами в кабинете и тяжелым, тоже старинным
письменным столом. Как будто все здесь было от века, и, может быть, даже не
нынешнего, чудом уцелевшее - не дача, а дворянская усадьба. Как будто
Тургенев или кто там все это написал - и дом, и лес, и баньку (нет, баньку
не Тургенев) в самой глубине участка, и маленькую речушку, настоящую, сразу
подле забора, возле деревянных мостков с перильцами по одну сторону.
Это все тоже принадлежало литературе, как и хозяин - Писатель,
Художник, и, может быть, Музыкант, хотя я ни разу не видел его за роялем.
Обычно музицировала его дочь - тоненькая, застенчивая, с большими темными
глазами в поллица, - заслонясь от зрителей густой копной волос, касавшихся
клавиш. И невозможно было не увлечься - так много сразу входило здесь в
тебя, переполняло, жгло внутри: выразить, отдать, слиться с этим миром,
такое щедрое сильное чувство...
Мисюсь, где ты?..
Previous Home Next