VIII
Он подошел и стал и никому не сказал ни слова.... Босые ноги его все в болотине, волоса шевелятся.... Я близорук, но я вижу, что там делается. Руки его висят вдоль ребер, и он большими перстами запнул их за веревочку, которою подпоясан. Какие бедные, несчастные руки! Они не могли бы щипать гитару.... Нет, это какие-то увядшие плети тыквы, которую никто не поливал в засуху. Глаза круглые, унылые и разного цвета - они не глядят ни на что в особенности, а заметно, что они все видят, но ему ничто не интересно. За щеками во рту он что-то двигает; это ходит у него за скулою, как орех у белки. С этого и началась беседа. Лавочник спросил у него: - Что ты, Лишенный, во рту сосешь? Он плюнул на ладонь и молча показал медный грош и сейчас же опять взял его в рот вместе с слюнями... - Хлеба купить желаешь? Порционный отрицательно покачав головою. Лавочник в его же присутствии наскоро изъяснил о нем, что он "из-за Москвы", - "оголел с голоду": чей-то скот пригнал в Петербург и хотел там остаться дрова катать, чтобы домой денег послать, но у него в ночлежном приюте какой-то странник украл пятнадцать рублей и скрылся, а он с горя ходил без ума и взят и выслан "с лишеньем столицы", но не вытерпел и опять назад прибежал, чтобы свои пятнадцать рублей отыскивать. И когда рассказ дошел до этого, порционный отозвался; он опять выплюнул на руку грош и сказал: - Теперь уже не надо. Голос у него тоненький и жалостный, как у больных девочек, когда они обмогаются. - Отчего же не надо? - Детки померли.... - Разве ты письмо получил? - Нет; журавли летели да пели, - А где же твоя жена? - К слепым пошла. Слепым-то ведь хорошо жить: им подают... им надо стряпать... Мы все замолчали, - кажется, мы все страдали, а он, без сомнения, всех больше; но лицо его не выражало ничего! - Убитый человек! - прошептал нищий лавочник, - в рассудке решается, - и подал ему булку. Тот ее взял, не поблагодарив, сунул за локоть и опять опустил руки вдоль ребер. - Съешь! - сказал лавочник. Мужик не отвечал, но взял булку в руку, подержал и даже что-то с нее хотел счистить, и опять туда же сунул, за локоть. - Не хочешь есть? - Не хочу... детям снесу. - Да дети ведь померли! - Ну так что ж... Им там дадут, в раю, по яблочку. - Ну да; а ты булку сам съешь. Мужик опять взял булку в руки, опять снял с нее то, что ненадлежаще явилось, и затем вздохнул и тихо сказал: - Нет; все-таки пущай лучше детям. Лавочник посмотрел на него - вздвигнул плечами и прошептал: - Господи! тоже и родитель еще называется! Мужик это услыхал и повторил: - Родители. - И все чувства к семье имеешь? - А то как же! - А какое твое вперед стремление? - Не знаю. - Расскажи барину, как генерал докторов бил... Барин тебе тоже на хлеб даст: может быть, в Нарву съездишь, а там какую-нибудь работу найдешь. И порционный сейчас же начал сразу ровным, тихим голосом всю ту историю, которую я передал уже со слов своей знакомой няни, но только порцион ее излагал в самом сильном конкрете: "Жил возле рынка генерал.... имел верного слугу-камердинера. Отлучился в киятер, а верный камердинер к себе приходимую кралю принял чай пить.... как вдруг ему резь живота.... Взяли его и стали над ним опыт струментой пробовать, все чувствия угасили, но в подщиколке еще пульс бил. Генерал его восхитил - и в баню; потом позвал докторов в гости, а камердинеру велел войти и чай подать... Те и попадали... А генерал двух расстрелял, а третьего в морду набил и сказал: "Ступай, жалуйся!" Этим все и кончилось. Я дал мужику два двугривенных и хотел ему собрать завтра между знакомыми все пятнадцать рублей, которые у него странник украл. Он мои двугривенные кинул себе в рот (карманов у него, как у настоящего праведника, не было). И затем он ушел и более уже в наших местах не показывался. Я уж думал, не повлек ли его рок в Нижний за краткой развязкою?...