23
- Только что духовенство, гости и сама вдова, засыпав на кладбище мерзлою землею могилу Сафроныча, возвратились в новый дом Марьи Матвеевны и сели за поминальный стол, как дверь неожиданно растворилась, и на пороге показалась тощая и бледная фигура Пекторалиса. Его здесь никто не ждал, и потому появление его, разумеется, всех удивило, особенно огорченную Марью Матвеевну, которая не знала, как ей это и принять: за участие или за насмешку? Но прежде чем она выбрала роль, Гуго Карлович тихо и степенно, с сохранением всегдашнего своего достоинства, объявил ей, что он пришел сдержать свое честное слово, которое давно дал покойному, - есть блины на его похоронном обеде. "Что же, мы люди крещеные, у нас гостей вон не гонят, - отвечала Марья Матвеевна, - садитесь, блинов у нас много расчинено. На всю нищую братию ставили, кушайте". Гуго поклонился и сел, даже в очень почетном месте, между мягким отцом Флавианом и жилистым дьяконом Саввою. Несмотря на свой несколько заморенный вид, Пекторалис чувствовал себя очень хорошо: он держал себя как победитель и вел себя на тризне своего врага немножко неприлично. Но зато и случилось же здесь с ним поистине курьезное событие, которое достойно завершило собою историю его железной воли. Не знаю, как и с чего зашло у них с дьяконом Саввою словопрение об этой воле - и дьякон Савва сказал ему: "Зачем ты, брат Гуго Карлович, все с нами споришь и волю свою показываешь? Это нехорошо..." И отец Флавиан поддержал Савву и сказал: "Нехорошо, матинька, нехорошо; за это тебя бог накажет. Бог за русских всегда наказывает". "Однако я вот Сафроныча пережил; сказал - переживу, и пережил". "А что и проку-то в том, что ты его пережил, надолго ли это? Бог ведь за нас неисповедимо наказывает, на что я стар - и зубов нет, и ножки пухнут, так что мышей не топчу, а может быть, и меня не переживешь". Пекторалис только улыбнулся. "Что же ты зубы-то скалишь, - вмешался дьякон, - неужели ты уже и бога не боишься? Или не видишь, как и сам-то зачичкался? Нет, брат, отца Флавиана не переживешь - теперь тебе и самому уже капут скоро". "Ну, это мы еще увидим". "Да что "увидим"? И видеть-то в тебе стало уже нечего, когда ты весь заживо ссохся; а Сафроныч как жил в простоте, так и кончил во всем своем удовольствии". "Хорошо удовольствие!" "Отчего же не хорошо? Как нравилось, так и доживал свою жизнь, все с примочечкой, все за твое здоровье выпивал..." "Свинья", - нетерпеливо молвил Пекторалис. "Ну вот уже и свинья! Зачем же так обижать? Он свинья, да пред смертью на чердаке испостился и, покаясь отцу Флавиану, во всем прощении христианском помер и весь обряд соблюл, а теперь, может быть, уже и с праотцами в лоне Авраамовом сидит да беседует и про тебя им сказывает, а они смеются; а ты вот не свинья, а, за его столом сидя, его же и порочишь. Рассуди-ка, кто из вас больше свинья-то вышел?" "Ты, матинька, больше свинья", - вставил слово отец Флавиан. "Он о семье не заботился", - сухо молвил Пекторалис. "Чего, чего? - заговорил дьякон. - Как не заботился? А ты вот посмотри-ка: он, однако, своей семье и угол и продовольствие оставил, да и ты в его доме сидишь и его блины ешь; а своих у тебя нет, - и умрешь ты - не будет у тебя ни дна, ни покрышки, и нечем тебя будет помянуть. Что же, кто лучше семью-то устроил? Разумей-ка это... ведь с нами, брат, этак озорничать нельзя, потому с нами бог". "Не хочу верить", - отвечал Пекторалис. "Да верь не верь, а уж дело видное, что лучше так сыто умереть, как Сафроныч помер, чем гладом изнывать, как ты изнываешь". Пекторалис сконфузился; он должен был чувствовать, что в этих словах для него заключается роковая правда, - и холодный ужас объял его сердце, и вместе с тем вошел в него сатана, - он вошел в него вместе с блином, который подал ему дьякон Савва, сказавши: "На тебе блин и ешь да молчи, а то ты, я вижу, и есть против нас не можешь". "Отчего же это не могу?" - отвечал Пекторалис. "Да вон видишь, как ты его мнешь, да режешь, да жустеришь". "Что это значит "жустеришь"? "А ишь вот жуешь да с боку на бок за щеками переваливаешь". "Так и жевать нельзя?" "Да зачем его жевать, блин что хлопочек: сам лезет; ты вон гляди, как их отец Флавиан кушает, видишь? Что? И смотреть-то небось так хорошо! Вот возьми его за краечки, обмокни хорошенько в сметанку, а потом сверни конвертиком, да как есть, целенький, толкни его языком и спусти вниз, в свое место". "Этак нездорово". "Еще что соври: разве ты больше всех, что ли, знаешь? Ведь тебе, брат, больше отца Флавиана блинов не съесть". "Съем", - резко ответил Пекторалис. "Ну, пожалуйста, не хвастай". "Съем!" "Эй, не хвастай! Одну беду сбыл, не спеши на другую". "Съем, съем, съем", - затвердил Гуго. И они заспорили, - и как спор их тут же мог быть и решен, то ко всеобщему удовольствию тут же началось и состязание. Сам отец Флавиан в этом споре не участвовал: он его просто слушал да кушал; но Пекторалису этот турнир был не под силу. Отец Флавиан спускал конвертиками один блин за другим, и горя ему не было; а Гуго то краснел, то бледнел и все-таки не мог с отцом Флавианом сравняться. А свидетели сидели, смотрели да подогревали его азарт и приводили дело в такое положение, что Пекторалису давно лучше бы схватить в охапку кушак да шапку (*28); но он, видно, не знал, что "бежка не хвалят, а с ним хорошо". Он все ел и ел до тех пор, пока вдруг сунулся вниз под стол и захрапел. Дьякон Савва нагнулся за ним и тянет его назад. "Не притворяйся-ка, - говорит, - братец, не притворяйся, а вставай да ешь, пока отец Флавиан кушает". Но Гуго не вставал. Полезли его поднимать, а он и не шевелится. Дьякон, первый убедясь в том, что немец уже не притворяется, громко хлопнул себя по ляжкам и вскричал: "Скажите на милость, знал, надо как здорово есть, а умер!" "Неужли помер?" - вскричали все в один голос. А отец Флавиан перекрестился, вздохнул и, прошептав "с нами бог", подвинул к себе новую кучку горячих блинков. Итак, самую чуточку пережил Пекторалис Сафроныча и умер бог весть в какой недостойной его ума и характера обстановке. Схоронили его очень наскоро на церковный счет и, разумеется, без поминок. Из нас, прежних его сослуживцев, никто об этом и не знал. И я-то, слуга ваш покорный, узнал об этом совершенно случайно: въезжаю я в день его похорон в город, в самую первую и зато самую страшную снеговую завируху, - как вдруг в узеньком переулочке мне встречу покойник, и отец Флавиан ползет в треухе и поет: "святый боже", а у меня в сугробе хлоп, и оборвалась завертка (*29). Вылез я из саней и начинаю помогать кучеру, но дело у нас не спорится, а между тем из одних дрянных воротишек выскочила в шушуне баба, а насупротив из других таких же ворот другая - и начинают перекрикиваться: "Кого, мать, это хоронят?" А другая отвечает: "И-и, родная, и выходить не стоило: немца поволокли". "Какого немца?" "А что блином-то вчера подавился". "А хоронит-то его отец Флавиан?" "Он, родная, он, наш голубчик: отец Флавиан". "Ну, так дай бог ему здоровья!" И обе бабы повернулись и захлопнули калитки. Тем Гуго Карлыч и кончил, и тем он только и помянут, что, впрочем, для меня, который помнил его в иную пору его больших надежд, было даже грустно. 1876