У САМАРСКОЙ ЛУКИ
Высоко над Волгой, на третьей ступени Девичьей горы, среди редких елей раскинут шатер атамана. На ступенях горы до шатра рубленые сходни в толстых бревнах. Книзу по Волге, в бухте за Девичьей горой, стоят струги и боевые челны атамана. На стругах, на железных козах-подкладках горят огни. На палубах говор, шум хмельной и песни под звон домры. Звонче других и чище голосом поет круглолицый, матерый, с пухом черной бороды брат атамана - Фролка. Шатер атаманский из парусов; под парусами лицом в шатер, ковры натянуты. Раскинуты ковры и по земле, до половины шатра. У дверей разложен огонь. Пламя огня поддерживает атаманский бахарь и песенник, старик Вологженин. Иногда пространной невидимой грудью вздохнет горный ветер, зашумят ели, засвищут их ветки, шевельнет ветром полотнища шатра, вставшего на дороге, но сдвинуть стен шатра не может волжский ветер - покрутит пламя, широкими горстями кинет золото гаснущее искр на ковры, тогда ярче зеленеют сапоги атамана да блещут на них подковки. Черный кафтан на атамане подбит лисицей, оторочен по подолу и вороту бобром, правая пола отогнута, под кафтаном кроваво-красный кармазинный полукафтан, за кушаком пистолеты. Атаман лежит на подушках, облокотился на толстый низкий пень срубленного дерева, глядит в широкий разрез дверей, и видно ему берег дальний, слитую в туман землю с небом при свете как будто накаленного добела месяца. Не пьет атаман, думает, сдвинув на лоб красную бархатную шапку. Думает свое старик бахарь у дверей шатра и заговорить с батькой не смеет. Видит атаман, как старый сказочник прячет от припека огня свою домру за ковер, чтоб не портились струны. - Что ж ты, дид, играть закинул? Песня мне не мешает... - Аль не чуешь, атаманушко, как брателко твой, Фрол Тимофеевич, взыгрался? Чай, до Самары гуд идет! Я же к тому гуду тож причуиваюсь... - На черта мне игра Фролки! Саблей играть не горазд. На домре старикам играть ладно - казаку не время нынче... Играй ты. Выволок старик бахарь домру, потренькал, настраивая, и, припевая, стал подыгрывать: Гой ты, синелучистое небо над маткой рекой! На тебе ли пылают-горят угольки твоих звезд вековечные. Твоим звездам под лад Под горою огни меж утесами, камнями старыми... Прозывается место прохожее - "Яблочный квас". А те звезды - огни все поемных людей, Из-за Волги-реки приноровленных. То огни у костров ерзи-мокши людей со товарыщи... Кто не чует, - я чую огни, голоса, Кобылиц чую ржание! Да огни у нагайцев, идет татарва, Со улусы башкирия многая... А к огням у своих - мужики прибрели, Русаки к русаку присуседились. С головой на плече супротивных своих Не одна и не две, много, много боярских головушек Принесли мужики к заповедным огням. С головами боярскими - заступы, Принесли топоры, вилы, косы с собой. Пробудилась, знать, Русь беспортошная! Эх, гори, полыхай злою кровью, холопское зарево!.. На лихих воевод, что побором теснят Да тюрьмой голодят, бьют ослопами до смерти... Мы пришли вызволять свои вольности С атаманом, с Стенькою Разиным, От судей, от дьяков, от подьячих лихих; Подавайте нам деньги и бархаты, Нашим жонкам вертайте убрусы-шитье Да тканье золотое со вираньем! Не дадите - пойдете, как пес, меж дворы Со детьми да роднею шататися, Божьей милостью - с нашей мужицкой казны И убоги и нищи кормитися. Подадим, коль простим, Не простим, так подохнете с голоду... - Хорошо, дид, играешь! В песне бахвалить нелишне. - Пошто бахвалить, атаманушко? А глянь, сколь огней кругом, и силы народов разных там в долине, да на сугорах и меж щелопы... [щелоп - ущелье или утес] - Много силы, старик, знаю я... Но вот что, ежели бы ты ехал в упряжи да конь твой зачал бить задом да понес бы тебя, и ты слез и загнал коня в болото ли альбо в стену, - кнутьем бить зачал, да? - Да уж как, атаманушко-батюшко! Ужели дать неразумной животине голову мне сломить сдуру? - Так вот: народ - конь, седок - боярин аль выборной большой дворянин-жилец. За спиной боярина-ездока - седок! Шапка на седоке в жемчугах, видом шлык, на шлыке крест. А зовется тот седок царем. - Вот ты куда меня завел, старого. - Вышел я с народом платить лихом за лихо: по отце моем и брате панафиду править и всю голую Русь, битую, попранную в грязь воеводами, поставить. И радошно мне, мой бахарь, как орлу, наклеваться рваного мяса. Но чтоб бояра меж дворы пошли кусочничать, в то я не верю... Не верю, не пришло время. Оно придет! - Ой, атаманушко, придет же то времечко? - Придет... в то я верю! Пущай нынче боярство не отдаст свои вольности, и не то дорого! Пущай подумает: "Не век-де мне верховодить, когда так мою власть тряхнули". Кто сажал царя на шею народу? Бояре, чтоб с ним сесть самим. Сели и держатся друг за дружку; царя же имают за полу кафтана: "Уж ты-де сиди и нас поддерживай". И ту веревку, старой, на коей держатся бояре, не порвать народу нынче - нет! Пройдет немало годов - сотня, а може, и боле того. Тогда порвет народ ту веревку, изломит оглобли, разобьет телегу с царем, боярами, когда нестрашным зачнет быть слово "анафема"! Теперь вот иные мужики от слова того, удуманного попами большими царскими, убродят от нас, дело-обчее кидают... Идет с нами тот, кто разорен до корня, кому уж некуда идти с поклонной головой да кому из горького горько. Я объехал, обошел народ... послушал и познал, а познав правду, держу народ сказками, как бояра с патриархом сказками держат замест правды - кривду! И ты видал, знаешь, два струга мои, черной да красной? С патриархом-де черной, красной - струг царевичев. И я им, старик, случится, так, до Москвы дойдя, не скажу, что подеру у царя и патриарха не то лишь бумаги кляузные, а ризы их клятые! Не скажу ему, что метну в Москву-реку царское место заедино с царем и все царское отродье изведу до кореня. Оттого и зову я народ сказками. В моих приметных письмах к мужикам, мурзам татарским и иному народу я кличу лишь на изменников бояр, не на царя. - Да ведь, атаманушко... - Молчи, бахарь! Кто держит власть над боярами? Царь! Кто зовет биться за домы свои? Царь! Куда пойдет царь без бояр да воевод? Нече без них делать царю, и быть не должен он! Атаман умолк и еще больше надвинул на глаза шапку. Заговорил старик, теперь не боясь нарушить думы атамана: - Вижу я, батюшко Степан Тимофеевич, стал ты сугорбиться. Великий груз пал тебе на сердце! - То, дид, правда. - А ты бойся с тем грузом тамашиться... Утихомирься, и надо верить: худо - будет худо; добро - оно завсегда добро... Ино и больших человеков, как ты, тот груз ране времени в сыру землю гнетет... зор свой соколий не мути. Замутится зор, и груз окаящий калеными щипцами охапит сердце. Атаман поднял голову и сел: - Вот, дид, удумал я! Скинь-ка ты этот размахай казацкой, дам тебе полушубок да сапоги крепкие и вот на дорогу. Атаман протянул бахарю кожаный мешок с деньгами: - Бери! - Ой, батюшко! А и денег тут! Чем я заслужил такое? - Бери и молчи! Пробирайся, старичище, на Москву хлебопросом, и никто тебя, нищего, не тронет... В Москву зайдешь, сыщи в Стрелецкой слободе на пожарище дом. Там, сказал мне Лазунка, памятной мой, нынче выведены анбары каменны. За анбарами тот дом, до крыши врос в землю... В ем жонку сыщи, Ириньицей кличут. Скажешь - от меня, и сын там мой... Тебя замест родного примут. А буду на Москве, увидишь и узнаешь, как быть... - Чую, батюшко! Сапоги не надоть, полушубченко, не новой только, будет нелишним, в лапотцах убреду, онучи лишь приберу суконные. - Добро. Иди да, где можно, бренчи песни. Последняя ты моя забава в пути, и не расстался бы, да время движется боевое, быть тебе со мной негде... - Так уж и идти? - Ночь проспи, може, еще сыграешь альбо сказку скажешь. В утре пойдут струги вверх до ровного места, снимут тебя от гор... и иди! Разин встал, шагнул к обрыву, загудело в горах и на реке от громкого голоса: - Фролка, дьявол, буде песни играть, зову-у!.. - У-у-у-у... - гремели кругом. Внизу зашумели. Затопали, заговорили. - Батько! - Батько! Вверх по сходням к атаманскому шатру полезло бойко зеленовато-синее пятно. Атаман вернулся в шатер и лег, как лежал прежде. На звездном небе в разрезе шатра стояла высокая фигура в казацком жупане, круглое лицо вспыхивало пятнами огненных отсветов. - Что потребно брату-атаману? - Бери, Фролко, из сотни Черноусенки пятьдесят лучших казаков да Федьку-самарца, есаула, переправьтесь в Самару. В Самаре новой воевода кончен, а старой, вишь, жив... Царь его на суд хотел звать и нас, велел ему жить до зова в Самаре, а мы того Хабарова к суду возьмем народному, нашему, и боярыню его толстобрюхую тож... Жалобились мне самарцы, когда я ихним берегом шел, что-де "нового воеводу порешили, а старой лютее был и еще живет за посадом в своем дому нетронутой". Так вы с Федьком (там его невеста есть, и я ту невесту ему много раз обещал, пускай ее сыщет, возьмет да едет на Дон, в Кагальник, и я туда нынче буду, чтоб послать к бою Степана Наумова да с матерыми казаками за голутьбу пощитаться) воеводу Хабарова повесьте за ноги на ближней колокольне, альбо за ребро на крюк... и чтоб не сорвался! Боярыню, жену Хабариху, изнабейте порохом в непоказуемое место, фитиль приладьте - пущай на потеху народу из ее хорошо стрелит. Пыж забейте потуже, чтоб крепко рвануло... - Справим по указу, брателко Степан! - Оттуда, отпустив Федьку на Дон с невестой, поезжай ты с казаками вверх, под Желтоводский Макарьев... Пошел туда с хоперскими ребятами есаул Осипов. Соединись с ним - пугните святых отцов. Чул я, в монастырь тот бояра да купцы большие казну свою попрятали и многой харч. Гоже будет взять то на нас. Иди! Фролка будто провалился беззвучно за дверями шатра. Атаман приказал: - А ну же, дид, скажи мне потешное что-либо... Надвигаются большие дела... Сошелся мой мног народ, воеводские люди тож не дремлют, их полки наперед нас под Синбирск налажены. И малы дни, не до сказок будет! Голоса твоего, кой любил я, не услышу... Кто знает, гляди, последний раз сидишь ты, мудрой, в моих очах?! - Да пошто так, атаманушко? Захоти, и я с тобой поеду, коло боя буду... А изведусь, то пожил на свете, не жаль мне помереть близ тебя... - Нет! Идти со мной тебе не надо, а делай так, как указал я. Теперь же сказывай. - Так сказку?.. А был, видишь ли, батюшко-атаманушко, поп глупой да попадья неразумна тож. Удумал тот поп, со своего ли ума аль же из пришлого, на гарбузе жеребенка высидеть... - Добро придумал! - Да-а... "Куря-де цыпляток высиживает из яйца малого, я же из такой большой местаковины безоблыжно усижу большое", - и засел на печи... Попадья тому много рада: "Уж коли попу этакое дело задастся, так разведем мы коней; за попом и я сяду!" Сидит поп, рясой оболокшись, день, два сидит и за неминучей, чтоб гарбуз не застудить, с печи не лезет... Много ли прошло с той поры, как сел поп, неведомо, только в избе стал дух непереносимой... Терпела, терпела попадья - невмоготу стало, на изгаду тянет. Словами донимать была не мастерица, зато на руку скора. Нажгла попадья до калена железа крюк в печи и с челесника [челесник - чело (перед) у печи в курной избе] попу сует. "Бес ты, не поп! Всю избу донельзя извонял". И выгнала попа каленым крюком. Сама на брюхо пала, в избу дверь распахнула от нехорошего духу. Поп завернул тое место, батюшко, в полу, да нашел себе усохут [укромное место] с гарбузом на задворках, у угла в соломке... Сидит и радуется: "Вишь-де зачало подо мной шевелиться, - скоро, чай, жеребчик загогочет!" А оно шевельнулось спуста, оттого, что гарбуз промзгнул [испортился, протух]. Думая, поп во сладости вольной поветери здремнул мало... А и выскочи на тую пору из-за угла небольшенький жеребеночек - матку, вишь, потерял - и загогочи. Скочил поп, примстилось ему, что проспал цыплятя жеребячьего: "Сам-де, неладной, кожуру копытцем исклевал, из-под меня вывернулся да сгогатыват!" Как положено, у попа под рясой порток не было, ряса в соломке завалилась - время не терпит, и ну за жеребеночком по полю ноги удергивать, аж зад меледит! Рысистой был поп-от... Сам голос подает: "И-и-го-го! Я твоя матка и батько..." Увидали попа с жеребенком мужики... С тех пор повелось у народа прозвище: поп - жеребячья порода". Рассмеялся атаман; подумав, сказал: - Попов не люблю!.. А вот поди ж ты, поп сытой да поп голодной тоже разнят: сытой коло царя, бояр сидит, голодной сам заместо мужика пашет и тягло несет, и те попы, что от народа, говорят: "Едино что в руках держать: топор ли, Еванделье..." Те попы за нас, вольной народ, в церквах молят. И больше того: нынче у гонца имали наши воеводину цедулу. Воевода царю доводит: "Заводчики бунтов пущие - казаки, стрельцы да попы с горожанами", - и описывает попов поименно. - Многих попов, знаю я, батюшко, воеводы на правеж ставят едино, что и мужика тяглого. - Вот то! Я же никого не тесню, кто идет со мной. Ты подремли, я пожду поры, и, може, мы с тобой на остатках пировать будем. Старик приладился в заветренную сторону шатра к огню. Атаман задумался и смолк. Немало протянулось часов, уже дальше полнеба пробрела луна, почти догорел костер в шатре атамана, еще лишь пылали большие головешки, и те покрывало пеплом. Тишина легла на Волгу. Только кто-то один на стругах, разухабисто посвистывая, стучал пляской резвых ног по деревянному настилу с припевом: Эх, тешшу грех! И невестку грех! Ну, а братнину жену-у... И этот последний затих. Атаман, сутулясь, поднялся, сверкнули под зеленым от блеска огня подковки на сапогах. Шагнул. Встал за шатром на обрыве. Около Самарской луки серебряным измятым полукругом бежала Волга. В ее мелких волнах, вспыхивающих белыми огоньками на камнях, горели - так показалось атаману - бесчисленные жадные глаза и раскрывались рты. - Давно уж, мать Волга, голодом шевелишь свое чрево! А ну, накормлю ж я тебя в удачу отборной человечиной. Подумав, Разин глянул вниз реки, вправо. Там, меж холмами и горными утесами, горели сотни костров, теснились у огней люди в мохнатых одеждах, сверкали топоры, копья и рогатины, отдаленно ржали лошади. - То моя сила. Ну же, воеводы, опытки дадим друг другу... И безоружны мы, да ненавистью к вам богаты, и воля вольная повалит на вас стеной многоголовой! Кое-где на косах отмелей - на серебре - чернели смоляные груды застрявших стругов, желтели расшивы, кинутые купцами. Бока расшив заворочены, закиданы песком, растрепанные упорной работой богатырской реки. Через реку, кидая по бокам жемчуг, плыли две темных будары на веслах, мотались головы лошадей, и мерно двигались взад-вперед рыжие шапки гребцов. - Фролка с товарыщи в путь... Покосился атаман вбок, на угрюмую зубчато-косматую тень Девичьей горы, далеко кверху реки замутившей ясную ширь. Нагнулся к обрыву, дрогнули тишина и заволжская поемная даль от страшного голоса: - Гей, моя удалая сарынь! Поволил атаман гулять!.. По воде вниз брызнули желтые искры; по стругам затопали ноги: - Батько кличет!.. - Эй, не вешай зад, не ходи пузат! - Вина Степану Тимофеевичу, гей!.. Плеснуло по воде. Еще и еще - широко запрыгали, мешаясь с лунным отсветом, желтые огни. - Дер-жи-и!.. По сходням сонной горы вверх полезли люди. Атаман с сизым отсветом по черному, сверкнув подковками сапог, повернул в шатер. На развешанных темных коврах, спиной к Волге, встала его большая, неясная, как тень, фигура. Под кромкой красной шапки седеющие кудри казались золотистыми в свете бродячих огоньков.