Previous Home Next


ДО



Мы возвращались с вечернего заседания Совета Безопасности вместе с моим московским коллегой Ордынским, которого, должно быть, из-за его фамилии, как и меня, все в пресс-центре ООН считали поляком: Ордынский - Глинский не столь уж большая разница для американского уха. По дороге домой я предложил ему провести где-нибудь оставшиеся до ночи часы, но он был занят, и мне пришлось удовлетвориться ужином в одиночестве. Я остановил такси у третьесортного бара "Олимпия" и вышел. До моей гостиницы было всего несколько кварталов, и в любом случае отсюда я мог добраться пешком.

В баре меня уже знали, и обычно неторопливый бармен Энтони, ни о чем не спрашивая, молниеносно подал мне пиво и горячие сосиски с какой-то острой приправой. Вокруг было пусто или почти пусто, только в углу за портьерой ужинали две незнакомые девушки да у самой стойки лениво потягивал виски сухощавый старик в коротком дождевике. Он мельком взглянул на меня, о чем-то спросил у Энтони и снова оглянулся с нескрываемым любопытством. А когда я покончил с сосисками, он, не спрашивая разрешения, подсел к моему столику. Я поморщился.

- Непринужденно и откровенно, - засмеялся он. - Не любите случайных знакомств?

- Честно говоря, не очень.

Он и тут не ушел, а перенес ко мне свое виски.

- Довольно странно для журналиста, - сказал он. - Любое знакомство может оказаться источником информации.

- Предпочитаю для информации другие источники.

- Знаю от Энтони. Толчетесь в кулуарах ООН и воображаете, что это журналистика?

Я молча пожал плечами: не спорить же с чудаком, а может быть, с чужаком.

- Ведь вы поляк, - заговорил он по-польски, с той элегантно небрежной манерой, присущей лишь варшавянину. - К сожалению, не могу оценить ваших корреспонденции: не знаю нынешних польских газет. "Глос поранны" помню. "Курьер цодзенны" тоже. А с сорок четвертого вообще ничего не читаю по-польски.

- В сорок четвертом мне было четыре года, - сказал я.

- А мне сорок. Чтобы не было недоразумений, определюсь политически. - Он поклонился сухо, по-военному. - Бывший майор Армии крайовой Лещицкий Казимир-Анджей. Здесь любят два имени, а тогда в Польше мне было достаточно и прозвища. Какого? Неважно. Важно было только долбить: вольность, рувность и неподгледлость. И мы долбили, пока не послали все это к чертям собачьим. И я послал, когда меня в сорок четвертом англичане вывезли в Лондон и тут же... продали в Штаты.

Я не понял.

- Как - продали?

- Ну, скажем мягче: переуступили. Подбросили кое-что мне и моему шефу, доктору Холдингу, погрузили в подводную лодку и перевезли через океан. Теперь могу представиться уже как бывший сотрудник Эйнштейна, бывший профессор Принстонского университета и бывший автор отвергнутой наукой теории дискретного времени. Печальный итог множества множеств.

- А сейчас? - спросил я осторожно. - Что же вы делаете сейчас?

- Пью.

Он пригладил свои седые, подстриженные ежиком волосы над высоким лбом и носом с горбинкой. Не то Шерлок Холмс, постаревший лет на двадцать, не то Дон-Кихот, сбривший усы и бородку.

- Не думайте: не опустился и не спился. Просто реакция на десятилетнюю изоляцию. Нигде не бывал, никого не видал, ничего не читал. Только работал до тридцать седьмого пота над одной рискованной научной проблемой. Вот так.

- Неудача? - посочувствовал я.

- Бывают удачи обиднее неудач. От обиды и рассеиваюсь. Тянет, как Горького, на дно большого города. А на дне - к соотечественникам.

- Не так уж их здесь много, - сказал я.

Он скривился, даже щека дернулась.

- А что вы видите из коридоров ООН? Или из окна гостиницы? Сядьте на автобус и поезжайте куда глаза глядят. А потом сверните на какую-нибудь вонючую улицу. Поищите не драг-соду, а кавиарню с домашним тестом. Кого только не встретите - от бывших андерсовцев до вчерашних бандеровцев.

Я опять поморщился: разговор принимал не интересующее меня направление. Но Лещицкий этого не заметил, на него или действовал алкоголь, или просто желание выговориться перед благоприобретенным слушателем.

- Они многое умеют, - продолжал он, - плакать о прошлом и проклинать настоящее, метать банк до утра и стрелять не хуже итальянцев из Коза ностра. Одного только не знают: как нажить капитал или вернуться к пенатам за Вислу. Их не волнует встреча Гомулки с Яношем Кадаром, но о письмах моего однофамильца Лещицкого проговорят всю ночь или убьют вас только за то, что вы знаете, где эти письма спрятаны.

- Что за письма? - поинтересовался я.

- Не знаю. Лещицкий был агентом каких-то подпольных боссов. Говорят, что его письма могут отправить одних на родину, а других - на электрический стул. Кажется, в городе нет ни одного поляка, который бы не мечтал найти эти письма.

- Один есть, - засмеялся я.

- Вас как зовут? - вдруг спросил он.

- Вацлав.

- Значит, Вацек. Мне можно, я тебе в отцы гожусь. Так вот, Вацек, ты телок, поросенок, кутенок, чиж. Ты даже не жил, ты прорастал. Ты не тонул в варшавских катакомбах и не отсиживался в лесах и болотах после войны. Ты сосал молочко и топал в школу. Потом в университет. Потом кто-то научил тебя писать заметки в газету, а кто-то устроил заманчивую командировку в Америку.

- Не так уж мало, - заметил я.

- Ничтожно мало. Ты даже в этом страшном городе рассчитываешь, как в коконе, прожить. Думаешь, что ничего с тобой не случится, если будешь возвращаться домой до двенадцати и не заводить случайных знакомств. Дай руку.

Он согнул мою руку и пощупал бицепсы.

- Кое-что есть. Спортом занимался?

- Занимался.

- Чем именно?

- Боксом немножко. Потом бросил.

- Почему?

- Бесперспективно, - сказал я равнодушно. - Чемпионом не станешь, а в жизни не понадобится.

- Как знать? А вдруг понадобится?..

- А вы не беспокойтесь о моем будущем, - оборвал я его и тут же пожалел о своей резкости. Глупо откровенничать с посторонним человеком, еще глупее раздражаться.

Впрочем, он, казалось, совсем не обиделся.

- Почему? - спросил он. - Почему бы мне и не побеспокоиться?

- Хотя бы потому, что не всякое будущее меня устроит.

- Ты выберешь сам. Я только подскажу.

Это было уже совсем невежливо, но я не выдержал: рассмеялся. Он опять не обиделся.

- Как подскажу? А вот так... - Он подбросил на ладони что-то вроде портсигара со странным сиреневым отливом металла и какими-то кнопками на боку.

- Спасибо, - сказал я, - но я только что курил.

- Это не портсигар, - назидательно поправил Лещицкий, тут же спрятав его в карман, словно боялся, что я захочу посмотреть поближе. - Если уж сравнивать его с чем-нибудь, то, пожалуй, с часами.

- Я что-то не видел циферблата на этих часах, - съязвил я.

- Они не измеряют время, они его создают.

Его странная торжественность не переубедила меня. Все ясно: гений-одиночка, изобретатель перпетуум-мобиле, ученый-маньяк из фантастических романов Тейна. Встречался я и с такими у себя в варшавской редакции. Но Лещицкий даже не обратил внимания на мою невольную скептическую улыбку. Глядя куда-то сквозь меня, он негромко продолжал, словно размышляя вслух:

- А что мы знаем о времени? Одни считают его четвертым измерением, другие - материальной субстанцией. Смешно! Эйнштейновский парадокс и звонок будильника по утрам несовместимы. И долго еще будут несовместимы, пока время не откроет нам своих тайн: произвольно оно или упорядочено, непрерывно или скачкообразно, конечно или бесконечно. И есть ли у него начало или наше прошлое так же безгранично, как и будущее? И есть ли кванты времени, как уже есть кванты света? Здесь мы и разошлись с великим Эйнштейном, здесь споткнулся даже смелейший из смелых - Гордон: "Это слишком безумно, Лещицкий, слишком безумно для того, чтобы быть правильным".

- А не кажется ли вам, пан Казимир... - попробовал было я остановить этот малопонятный мне монолог.

Но Лещицкий тут же перебил меня, вздрогнув, как внезапно и грубо разбуженный:

- Прости, Вацек. Я забыл о тебе. Ты изучал когда-нибудь математику?

Я пролепетал что-то о логарифмах.

- Я так и думал. Ну что ж, попробую объяснить в этих пределах. Мы слишком упрощенно представляем себе физическую сущность пространства - времени. Оно более многообразно, чем нам кажется. Если цепь событий во времени не только в мире, но и в жизни каждого индивидуума изобразить некоей условной линией в четырехмерном пространстве, то в каждой ее точке будут ветвиться и события, и время, изменяясь и варьируясь по бесконечно разнообразным путям, и в каждой точке этих ветвей будут ветвиться иначе, и так далее без конца. Это как дерево, Вацек: кто знает, в какую ветку придет капля сока, подымающаяся из земли?

- Значит, жертва может уйти от убийцы, а полководец от поражения, если вовремя свернуть по другой ветке времени? Вы шутите, пан Лещицкий.

Я все еще не мог подобрать нужный тон для этого разговора. Но Лещицкий не шутил.

- Бесспорно, - подтвердил он. - Надо только найти точку поворота.

- А кто ж это может?

- Немножко я. Интересуешься, почему я?

- Нет. Почему немножко?

- Перестройка времени даже в масштабе года сложный процесс. Нужны большие мощности. Миллиарды киловатт. А я работал как алхимик, как тот ученый псих-одиночка, о котором ты, вероятно, подумал. Вот и создал пока только селектор. Название, конечно, приблизительное. Но у прибора избирательная направленность: он выбирает вектор, тот поворот времени, где уже другая система отсчета. Мощность его не более часа, иногда даже меньше, в зависимости от напряженности твоего времени. На эту напряженность рассчитана и настройка: селектор может выбрать из всех вариантов твоего ближайшего будущего самые напряженные четверть часа. Или полчаса, даже час...

- А дальше?

- Ты возвращаешься к исходной точке. На большее мощность прибора не рассчитана. Конечно, при наличии средств и возможностей, какими обладает, скажем, ядерная физика, я мог бы перестроить время в масштабе столетий. Но кто даст мне эти средства? Пентагон, пожалуй, даст. Гитлер отдал бы половину Европы за эту возможность в сорок третьем году. А когда это поймут Рокфеллеры, я стану богом. Но тут я честно говорю: "Нет!" - и закрываю лавочку. Человечество еще не выросло, чтобы получать такие подарки.

- Есть же социалистические страны, - сказал я.

- Зачем же им перестраивать будущее? Они сами строят его, исходя из разумных предпосылок настоящего.

- Ну, а интересы науки? - Я старался как-то утешить его.

- Нынче они сродни интересам коммерции. Представь себе рекламочку: "Параллельное время! Все варианты будущего! Возвращение гарантировано". Нет уж, моделируйте сами. Не для этого я десять лет просидел в научном подполье.

Я молчал. Энтони за стойкой листал журнал. Девушки, ужинавшие за портьерой, давно ушли. Какой-то пьяница, заглянувший с улицы, заиграл на губной гармошке - не песенку, не мелодию даже, просто гамму. Он повторял ее опять и опять, пока Энтони не закричал, что здесь не "Карнеги-холл", а драг-сода. Гамма умолкла.

- Как-то великий Стоковский сравнил гамму с лесенкой, по которой взбирается звук-хамелеон, - сказал Лещицкий. - Пожалуй, я могу смоделировать ближайшие полчаса по шкале гаммы. Идет?

- Лучше не надо, - попросил я. - Да и что может случиться в ближайшие полчаса?

Он не ответил. Мы вышли молча: я - с тайным намерением отделаться от него поскорее, он - с непонятной суровостью, сомкнувшей его тонкие, почти бесцветные губы. Мистификатор или маньяк? Скорее последнее. Тихое помешательство, вероятно.

Дождь настиг нас минут через десять, причем с такой свирепостью, что мы едва успели добежать до навеса над каменной лестницей, спускавшейся в полуподвальную овощную лавку.

Лещицкий почему-то держал в руке свой псевдопортсигар в сиреневой оболочке, потом, словно спохватившись, снова убрал его. Мне показалось, что в нем что-то щелкнуло, а в пучке света от уличного фонаря косые струи дождя вдруг странно удвоились.




Previous Home Next