Previous Home Next
7. АНДРЕЙ
КРЫЛЕНКО,
КОНСТРУКТОР
Так и не смог я здесь избавиться от своего душевного недомогания. Завод
вошел в меня, как тяжелая неизлечимая болезнь, и совет секретаря горкома:
отбросить все, забыть на время -- невыполним.
Секретарь этот -- полная неожиданность для меня. Раньше я был уверен,
что партийные руководители, по крайней мере его ранга, уже не могут так --
просто многочисленные обязанности, очень далекие от задач исследования
внутреннего мира обыкновенных людей, уже не позволяют им заниматься тем, что
в принципе должно составлять суть их работы.
Я вошел в его просторный кабинет, испытывая возмущение и бессилие,
горечь и обиду. Смирнов сразу же это заметил и обернулся против меня.
Шутливо сказал:
-- У вас, молодой человек, такое лицо, будто вы идете за собственным
гробом. И людям с вами, наверно, неловко -- это лицо обвиняет их в ваших
мнимых несчастьях.
Он не все правильно угадал, но это неожиданное начало как-то оживило во
мне надежду, что меня могут понять. К концу нашего долгого разговора Смирнов
узнал, что я уже три года не отдыхал, спокойно и серьезно начал хвалить это
озеро, куда он сам ездит почти каждый год. Он даже сказал, что лучшего места
в Сибири нет.
Озеро и на самом деле великолепное. Тут я впервые в жизни увидел корону
из трех радуг и поразился тому, что на нашей прокопченной земле еще есть
такие райские краски. А однажды утром в прозрачной светлой воде заколыхалось
отраженное облако, за ним, вроде бы в озерной глубине, едва угадывалось
солнце, и, не знаю уж, по какой причине этот белый отсвет вдруг взялся
цвести, словно слили со скалы бензин. Здешний воздух наделен особыми
оптическими свойствами -- иногда кажется, что до изумрудных лесов на том
берегу можно добросить блесну.
Лесной инженер Симагин, с которым мы сейчас идем в горы, сказал, что
надо поберечь эту благодать для людей, ее ничего не стоит за несколько лет
переварить на целлюлозу. Я с ходу принял этого человека, и он меня тоже, что
чрезвычайно удивительно -- я не умею легко сходиться с людьми. Но в .наши
дни инженер, мне кажется, прекрасно поймет инженера, независимо от того, в
каких отраслях они работают, и между нами такое понимание установилось, хотя
формально мы познакомились несколько позже, в горах.
На озере Симагин ошарашил меня своей бесцеремонностью. Забрал и начал
сматывать мою снасть, коротко бросив, что где-то на гольцах погибает
человек. Я понял, что тут нельзя рассусоливать. Молча отнес свое барахлишко
в дом лесника, переобулся и пошел с ними. Только потом уж, в долине Кыги,
Симагин поблагодарил меня, а я снова промолчал, шел, всем существом ощущая
новизну и тревожность обстановки. Симагин добавил, что инженер уже не первый
день без медицинской помощи и надо срочно тащить его из ущелья наверх, куда
может приземлиться вертолет.
Компания мы не совсем надежная'. Один из нас едва держится на ногах,
почти исчерпал запас прочности, другой вообще жидковат для такого дела. Я
оказался тоже с брачком, через несколько километров начал прихрамывать, но
заверил Симагина, что со мной пустяки, и его опасения напрасны -- идти могу,
только вот сапог немного жмет. Симагин заставил меня сесть и маячил надо
мной, пока я перематывал портянку.
-- Хуже, когда тут жмет, -- сказал он, ткнув пальцем в лоб.
Так мы установили первый контакт и долго шли вдоль реки по сырой узкой
тропе. Лил дождь, и было не до разгово
ров. Как случилось это несчастье? Наверняка не одна причина, так всегда
бывает. Осенью у нас на заводе тоже произошел случай, который как-то пронзил
меня и заставил мучительно думать обо всем, что было вокруг.
В цехе трансмиссий работал интересный парень Володя Берсенев. Мы
познакомились в заводской библиотеке. Он закончил десятилетку, отслужил в
армии и полтора года назад поступил к нам. Мне понравилось, что этот рабочий
с обычной для ребят нашего завода биографией много, куда больше меня, читает
и его суждения о книгах очень самостоятельны. Несмотря на молодость, Володя
успел выработать свою концепцию жизни, которая привлекла меня завидной
чистотой и оптимизмом. Иногда я без причины подходил к его станку,
рассказывал о технологии резания и деталях, которые он обрабатывает, а
Володя, слушая эти аксиомы, улыбался и, кажется, понимал, что я сам, не зная
почему, нуждаюсь в нем.
И вот Володе Берсеневу оторвало руку. Левую, вместе с часами. Когда я
прибежал в цех, Володи уже там не было, его увели в медпункт. Окровавленная
рука лежала на полу, и ее фотографировали со вспышкой. Мне почему-то
запомнилось, что часы показывали правильное время. У станка собралось много
рабочих. Там же был директор завода Сидоров, председатель завкома, инженер
по технике безопасности. Мастер держал в руках заготовку и что-то объяснял
директору, жалобно восклицая: "Николай Михайлович! Николай Михайлович!"
Хмурый директор перекладывал из одной руки в другую желтые перчатки, потом
засунул их в карман пальто и, как бы вспомнив что-то, закричал:
-- Разойдитесь, разойдитесь! Идите по местам и работайте.
Я кинулся в медпункт, но Володю уже увезла "Скорая помощь". Остаток
того дня я прожил в какой-то прострации. Кто был виноват в несчастье? Теми
днями, в конце октября, выпал снег, а в цехах и отделах завода было
холоднее, чем на улице. Наши девчата-чертежницы сидели в пальто. Несколько
дней мы почти ничего не делали, так как закоченевшие руки не держали
карандашей и рейсфедеров. Но в цехах-то не будешь жаться к электрической
печке, даже в такой холод надо было работать -- в конце месяца каждый час
дорог. Если хоть один токарь не выполнит задания, сорвется следующая
операция, встанут зуборезчики, сборщики, и машину без коробки придется
стаскивать с конвейера краном. Да и рабочий заинтересован -- в третьей
декаде самая высокая выработка, а тут праздник на носу.
И Володя надел рукавицы. Это у нас категорически запрошено. Налицо было
грубое нарушение элементарного правила, и эти рваные, замасленные рукавицы
вообще-то правильно фигурировали в акте о несчастном случае. Но один ;ш
Володя был виноват? И без рукавиц это могло произойти, как потом объяснил
мне инженер по технике безопасности. Володя после выверки детали хотел
получше зажать ее в патроне, но ключ вырвался из гнезда, и парень
поскользнулся на обледенелой деревянной подставке. Падая, он задел рукоятку
включения шпинделя, и левая рука попала в "окно" детали...
И разве не были виноваты в случившемся этот самый инженер по технике
безопасности, начальник отдела капитального строительства, сам директор?
Вместо того чтобы устранить недоделки в цехах, где было установлено
оборудование и уже работали люди, директор хотел до конца года побольше
"освоить средств". Дополнительные деньги легче выбить, если есть крыша над
головой, и не полностью застекленный, без отопления цех трансмиссий отошел
на задний план, потому что везде числился сданным в эксплуатацию. И с
доделками никто не спешил -- три мальчишки-сантехника потихоньку ковырялись
у труб, а стекла не было на складе. Правда, через три дня после несчастья не
только в отделах, но и в самом холодном заготовительном цехе было как в
бане. Вот так. Я же, думая в те дни о Володе Берсеневе, пришел к выводу, что
его вина -- лишь следствие безобразного отношения к своим прямым
обязанностям всех остальных виновников несчастья.
А план октября завод все же выполнил. Пришла телеграмма от министра.
Наш коллектив завоевал второе место во Всесоюзном соревновании и получил
денежную премию. Это событие обставлялось торжественно. Вручались знамена,
играл оркестр, произносились речи. Правильно, люди здорово работали,
"несмотря на тяжелые условия материального обеспечения", как у нас повелось
говорить с трибуны. Народ заслужил премию, это ясно. Только после собрания
меня все мучительнее стали донимать "вопросы". До конца года на заводе
произошло два других несчастья. Первый случай был в конце ноября, второй --
перед Новым годом. К тому времени я уже убедился, что наши "штурмовые дни"
измеряются не только реальными трудовыми успехами, но и человеческими
драмами, общим снижением качества работы, умень шением "ходимости" узлов
машины, в том числе моих, в которых был материализован мой труд и труд моего
соседа по чертежной доске -- Игоря Никифорова.
В январе на заводском партийном собрании обсуждались общие итоги работы
и планы на следующий, 1964 год. Опять перечислялись премии и грамоты, а я
сидел, думая, может быть, чересчур категорично, о том, что эти поощрения,
эта поддержка энтузиазма людей как бы затушевывает более важное, служит
прикрытием бездеятельности некоторых. Когда наступила заминка, никто не брал
слова, я вдруг вскочил с места и пошел на сцену.
Волновался, путался, но сказал, что хотел. Не помню, как ушел с
трибуны. Помню одно -- сильно хлопали. Потом выступил рабочий с главного
конвейера. Он говорил о липовых обязательствах, о том, что никакого
соревнования у нас нет -- за последние десять дней каждого месяца
выполняется шестьдесят процентов задания, что план доделываем даже второго
числа следующего месяца, что в эти дни к ним на конвейер посылают слесарей и
испытателей из экспериментального цеха. Потом кто-то из мастеров сказал о
причинах штурмовщины, о пьянках и пьяницах. В зале еще тянулись руки, но
слово взял директор. Сидоров констатировал, что на собрании, дескать, шел
серьезный и деловой разговор и ему очень приятны заботы коммунистов о
положении на заводе, что партком и дирекция примут все меры...
-- Особо я хочу остановиться на выступлении коммуниста э-э-э... (тут
ему шепнули из президиума) э-э... коммуниста Крыленко. Конечно, он человек
молодой, горячий и немного поспешил, с кондачка называя причины и виновников
несчастных случаев. Но в его выступлении было много толкового. Да! Стыд и
позор нам, коммунистам, не обеспечившим подготовку завода к серийному
выпуску машины! Мы плохо поворачивались летом, не использовали также теплых
осенних месяцев. В результате нам несколько дней пришлось работать в
неотапливаемых помещениях. Да, потери от брака у нас возросли, и, вероятно,
рекламаций на последние партии машин будет много. И как могли мы, коммунисты
нашего, правильно тут кто-то говорил, славного предприятия...
И так далее, и тому подобное... Выходило, что м ы виноваты, все
виноваты. Мы виноваты в том, что строители были переброшены на другой блок
зданий и работа началась в недостроенных цехах; мы виноваты в том, что на
заводе нет элементарной дисциплины и даже шоферы садятся за баранку пьяными,
а один из них умудрился разбить кузовом своей машины полвагона оконного
стекла; мы виноваты в том, что в день получки вторая смена проходит в
полупустых цехах;
мы виноваты в том, что в последнюю декаду главный конвейер и все
сборочные участки работают круглосуточно, в три смены, хотя завод давно
перешел на пятидневную рабочую неделю. Да, и мы виноваты, все виноваты, но
ведь в очень разной степени!
И в чем конкретно виноват лично я? Или мой товарищ Игорь' Никифоров?
Когда конструировали эту машину, Игорь, как и другие, до позднего вечера
сидел у доски, потом не вы-лазил из экспериментального цеха, собирая со
слесарями опытные образцы. И почему мы все виноваты в том, что начальник ОТК
под давлением директора дал указание ставить на машину гидротрансмиссии с
бракованными дисками фрикционов, и эти коробки вышли из строя уже во время
заводских испытаний? Ведь если допустить, что все мы виноваты, само собой
напрашивается другое логическое допущение--мы все должны отвечать и
расплачиваться за ошибки и провалы завода.
В отделе меня никто не осудил за выступление на партийном собрании,
даже одобрили, хотя некоторые начали смотреть в мою сторону с каким-то
удивлением, как на чудака. Что, интересно, скажет Игорь?
-- Слушай, -- сказал Игорь. -- Это давно всем известно. У директора
одна цель и одна возможность удержаться на том служебном уровне, которого он
достиг, -- дать любой ценой план. Здоровье или тем более самочувствие людей,
не говоря уже о долговечности оборудования или о качестве машин, -- все это
для него второстепенное. И ты тут ни-че-го не сделаешь! Поднимать такие
вопросы на уровне конструктора -- бессмыслица, напрасный перевод нервов. Для
нас с тобой тут проблем нет, пойми...
-- Вон ты как!
-- Да. Садись-ка ты за доску. Наш узел можно сделать лучше, сам
говорил. И тебе будет удовлетворение, и государству выгодно. Учти: быть на
своем месте не так просто, но очень нужно...
Он умненький, наш Игорь, рассудительный, только я не думал, что до
такой степени. Нет, это не Виль Степанов! С Вилсм мы после института попали
на один завод в Энск. Он был такой же рассудительный, но, кроме того,'имел
еще запал. Мы с ним поднялись там против Главного, неврастеника и
карьериста, но противника нашего перевели на повышение в совнархоз, а мне
пришлось уезжать сюда, где все оказалось еще хуже.
Итак, простая, даже банальная истина -- "идейно" и с умом делать свое
дело. В этом, выходит, смысл философии всей? Минутку! Я ведь делаю свое
дело, но почему для меня проблемы там, где Игорю и другим все ясно? От
нехватки у меня жизненного опыта? Или от их равнодушия? Конечно, они трезвее
меня смотрят на все, и мне тут не хватает Виля Степанова, близкого
друга-единомышленника, с которым можно говорить и дела делать. Только он с
неба не свалится...
-- Это ваш друг попал в беду? -- спросил я Симагпна, как мне
показалось, в удобный момент -- мы остановились, чтобы подождать Котю,
который незаметно, отстал, плелся сзади с напряженным и жалким лицом.
Симагин надулся и как-то неохотно ответил:
-- Не то чтобы друг, но...
Било непонятно, что значит это "но", и разговор па том кончился, потому
что Симагин пошел дальше, а я потянул за ним, думая все о том же.
...С утра у нас в отделе начинается полулегальная "десятиминутка" --
информация о событиях во Вьетнаме, просмотр заводской многотиражки. Потом
ребята немного поговорят о заводских, футбольно-хоккейных, литературных
новостях -- и за работу. Во время этого традиционного вступления в рабочий
день я молчу -- современному спорту пока не предан, мало кого знаю на
заводе, живу другим, ничего модного не читаю. Думаю, что "Битва в пути",
например, будет звучать и через пять лет и через пятнадцать, а между
современными писателями и мной есть какой-то непреодолимый психологический
барьер. Они пишут не о том, что волнует меня, изображают сегодняшнего
человека, особенно "мужичка", не так и не таким, каким я ею вижу, а из
молодых многие озабочены, мне кажется, прежде всею тем, как к ним отнесется
критика.
Зато целый мир открылся мне в документальной литературе и мемуарах.
Объективность этой литературы для меня пока проблематична, но из нее я беру
факты, они дают простор мыслям. Началось это с Джона Рида. Раньше он как-то
прошел мимо меня, и только тут, на заводе, я взял его в библиотеке по
рекомендации того самого Володи Берсенева, с которым случилась беда. Книга,
описывающая десять дней, декаду, когда-то потрясшую мир, спустя почти
полстолетия, неожиданно потрясает меня. Вот окончил школу, институт,
проработал четыре года, но только из этой книги п умом и сердцем понял, что
совершил тогда русский рабочий и русский народ, как он это сделал и почему.
Эти десять дней я словно жил там...
Вспоминаю, как мы засели за чертежи новой машины. Это было время!
Работали с удовольствием, с полной отдачей, даже с вдохновением, можно
сказать, если не бояться этого старомодного слова. Один вариант, другой,
третий... Вот, кажется, неплохо, как хотел. Но приходит товарищ из соседнего
сектора: "Здесь у меня изменение. Будет вот так". Берешь новый лист,
начинаешь трещать арифмометром. Ничего, сделаем, по-новому даже лучше будет!
Несколько групп конструкторов работали над нашей новой машиной уже давно, а
мы с Игорем Никифоровым разрабатывали отдельные узлы, привязывали
унифицированные. Замечательная у нас машина получалась! Конечно., на бумаге
пока. А когда чертежи пошли в экспериментальный цех, началось!..
Не хватало поковок, отливок, узлов, комплектующих деталей, специального
металла. Мы с Игорем Никифоровым уговаривали и выколачивали, ругались и
просили, бичевали бюрократизм и волокиту, страдали и нервничали из-за своих
и чужих ошибок. С кем я только не поцапался за эти месяцы, чего только не
выслушал!
Технологи:
-- Ты думал, что рисуешь? Чем я изготовлю эту деталь? Пальцем, что ли?
Нет, где ты видел такой класс чистоты? Ах, в справочнике! Тогда сними
станок со страниц проспекта и дай его мне!
-- Эти популярные лекции неинтересны даже студентам, а ты их читаешь
мне. Мне! Я тоже за долговечность п надежность, но узлы и детали нужно
конструировать под то оборудование, какое у меня есть пли в крайнем случае
под серийное, какое можно заказать!..
Снабженцы:
-- Милый мой! Где я тебе возьму этот материал? Ты хоть иногда газеты
читай. В них печаталось постановление об экономии легированных сталей.
Настаиваешь? Чтоб ты так жил!
-- Со мной вы все смелые! А ты вот сам поезжай в совнархоз и поговори
там. Правда, у меня есть один человек в самолетостроении, но твоя-то машина
будет не летать, а катиться но земле. Пойми!
-- У тебя тут опять хаэнтэ?! Ты соображаешь -- хром, никель, титан! Ой,
чтоб я так жил! Надо же, милый, хоть иногда думать, извини пожалуйста,
головой...
Однажды я не выдержал п ворвался к главному конструктору Славкину. Он у
нас джентльмен, всегда одет, как на прием. Усадил, достал из сейфа красивую
бутылку с какой-то жидкостью, налил себе рюмочку, медленно выпил. Я не знал,
лекарство это было пли коньяк, меня занимало другое -- то, что он говорил.
-- Не могут -- не надо! Перестаньте с ними спорить. Производство -- не
диспут о физиках и лириках. И наш завод не должен быть для вас эталоном
возможностей. У меня, а следовательно п у вас, есть принципы, и мы с вами не
думаем от них отступать. Машина, которую мы сегодня выпускаем, -- это
позавчерашний день автомобилестроения, это, приближенно говоря, большая
телега, запряженная тремястами лошадей. Стране нужен современный грузовой
автомобиль! И наша детка им является! Это принципиально новое существо.
Конечно, она значительно сложнее в изготовлении -- этого я не только не
скрываю, но всегда подчеркиваю. И если чего-то нет --значит, не надо. Им не
надо, понимаете? (Он посмотрел в потолок.) Нет, не мы должны конструировать
машину применительно к имеющемуся оборудованию, а технологическая служба
обязана обеспечить производство всем необходимым для ее изготовления. У нас
с вами есть над чем ломать голову и без этого. Бесспорно, в наших чертежах
встречаются места, над которыми нам надо подумать вместе с технологами и кое
с чем согласиться, но это ни в коем случае не должно снижать качество и
работоспособность узла. Даже наоборот -- повышать! Ну-с, за работу, в добрый
час!
Так. Прочел урок. Это я уже слышал. В том числе и от него не однажды.
Но я по-прежнему не знал средств претворения этих оригинальных идей в
практику. Почему на глазах у меня и моих товарищей-конструкторов "наша
детка" рождается с "родимыми пятнышками" прошлого? От нехватки дефицитных
материалов или от безразличия в конце концов каждого из нас, от
незаинтересованности в судьбе своего узла? Должен сознаться, что некоторые
наши ребята, да и старики тоже, любят посачковать и побазарить. Эти их
склонности хорошо проявляются в скептическом, насмешливом отношении к той
или иной свежей конструкторской мысли. Но правильно ли будет только их
обвинять в этом? Конструктор и рад бы что-то интересное разработать, но он
знает, что пробить это будет очень трудно или вообще невозможно. Да и что
общего с работой конструктора имеет эта бесконечная перебранка с технологами
и снабженцами, с мастерами и контролерами, эта болтовня и беготня?
Случалось, я сам носил детали, копировал чертежи на кальку, ездил
получать комплектующие узлы на другие заводы, был просто курьером и
толкачом. Да разве только я? У всех нас три четверти рабочего времени уходит
впустую. И никто -- ни инженер, ни плановик, ни мастер -- не устает от
работы. Все мы устаем от безделья, беготни, бестолковой нервотрепки. А
конструктор на нашем заводе, как я окончательно понял, -- жалкий и
неприятный для всех человек. Технологи и снабженцы его встречают в штыки, а
директор и Главный всегда на их стороне. Нас все клянут, иногда уговаривают
и упрашивают, чаще же попросту посылают ко всем чертям. И почему в таком
пикантном положении оказываюсь я, человек, который в силу своего
профессионального и гражданского долга обязан стоять на страже качества?
С ужасом я думал о том времени, когда "наша детка" пойдет в
производство. Особенно мучительно для меня бывать в цехах к концу месяца.
Если детали изготовляют все же с открытыми глазами, то принимают их и ставят
в это время уже с закрытыми -- какие получились. Некогда обращать внимание
на фаски, были бы выдержаны основные размеры. На твоих глазах ставят явный
брак, колотят по чистой поверхности кувалдой. Упадет шариковый подшипник на
бетонный пол -- его, не задумываясь, суют в узел. Нет, в Энске, где мы
делали оружие, строгости были правильные. А тут подшипник на пол -- и никто
в ус не дует! А кольцо-то уже, может быть, треснуло; и попробуй потом на дне
котлована установить в грязище и обломках истинную причину аварии!
Помню случай, когда на сборку пошло десять ступиц, выточенных во вторую
смену, должно быть, спьяну, по посадочному диаметру. И ничего, поставили!
Иногда бывает, что контрольная служба заупрямится. Тогда по цепочке дело
доходит до Сидорова.
-- Твои люди срывают мне план! -- кричит он по телефону начальнику ОТК.
-- Сам знаешь, чем это пахнет! Нет, я научил своих людей заворачивать гайки.
Ты своих научи! Чтоб детали были на сборке. А я потом объяснюсь, где надо,
это не твоя забота...
Могут ли наши машины при таком "принципиальном" контроле быть лучшими в
мире? И как бы мы выглядели на международном рынке, когда бы не особая
требовательность к качеству экспортной продукции? И если б мы не умели
делать! Умеем, да еще как! Вспоминаю "Быль о зеленом козлике", рассказанную
в "Литературке". Наш скромный "козлик" оказался выносливее автомашин всех
фирм мира, а "мистер Козлов", рядовой наш водитель, покорил экспертов и
публику даже больше, чем его машина. Жаль, что репортаж тот прочла только
интеллигенция и уже, кстати, наверное, забыла, а в других газетах
ничегошеньки не было, и большинство не знает о том потрясающем соревновании
на выносливость автомашин и человечность людей...
Мне стало трудно жить наедине со своими мыслями. Отправил большое
письмо Вилю Степанову, но что он мне мог написать, кроме общих слов? Поругал
меня за мой выбрык на собрании, посоветовал превращать душевный заряд не в
один или даже серию взрывов, но в свечение. И не кипятиться, особенно по
пустякам, помнить, как Горький воспринимал крещение жизнью. И все, мол,
нужно пробовать копьем юмора, это непременно. Вилька, старый друг, призвал
жить в должности оптимистов и драться с темнилами до победы...
Письмо все же было ободряющим, я узнал прежнего Вильку. Но еще большую
радость доставил мне его подарок -- брошюра об опыте организации и
управления в США. Мы ее читали с Игорем Никифоровым и только ахали. Сделали
несколько копий на электрографическом аппарате, распространили по отделу. Я
долго думал над этой брошюркой. Почему мы в организации труда так отстали от
Америки, социально опередив эту страну на целую эпоху?..
А здесь, на привале у речки Баяс, был другой мир. Простая и нетронутая
природа отвлекала меня, и я, отдыхая у воды, наблюдал, как быстрый поток
пилит гору, а она нисколько не подается, стоит незыблемо.
-- Вы очень огорчены, что я подпортил ваш отпуск? -- спросил за моей
спиной Симашн.
-- Да пет, ничего, -- обернулся я.
-- От Стана я вас и Константина верну. Где-то там наши лазят.
-- Не в этом дело, -- сказал я.
-- А в чем? -- Он сел рядом и еще раз, как утром в долине, пристально
посмотрел на меня. -- У вас неприятности?
-- У кого их нет...
...А новая наша машина вес же получилась! Она мощнее и быстроходнее
старой, легче, маневренной и удобней в управлении, снабжена
гидромеханической передачей и гидродинамическим тормозом-замедлителем,
пневмогидравлической подвеской. Кабина изолирована от шумов мотора,
отапливается и вентилируется. Днище кузова обогревается выхлопными газами,
чтобы зимой не примерзал грунт. А сколько в ней других мелких удобств! И
протпвотуманные фары, и гидроусилитель рулевого управления, и регулируемое
сиденье, и многое, многое другое. На шоссе этот огромный самосвал держится
легко, свободно, в нем угадывается сила и грация хорошего спортсмена.
Мы ликовали, когда "наша детка" вышла из экспериментального цеха.
Помню, стояла толпа народу, были фоторепортеры. Один из них потом прислал
нам снимок -- наш главный конструктор Славкин разбивает в воротах цеха
бутылку шампанского о бампер машины. А через день мы читали в газете
репортаж, глазам своим не верили и заливались краской. Оказывается, наша
машина -- единственная в мире такого класса и чуть ли не чудо двадцатого
века! И мы обогнали всех!
Какой стыд! Мы не только не обогнали, но и не скоро догоним, не завтра
достигнем того, что в зарубежном автомобилестроении уже есть. Ах, как любим
поболтать, хлебом не корми! Тут надо было учитывать еще одно обстоятельство.
Наши отступления уже ухудшили "детку", а что с ней станет, когда она пройдет
через чистилище -- испытание опытных образцов и доводку? Но все же главное
испытание -- не машины, а всех нас -- это запуск ее в серию. Шапка
многотиражки "Даешь новую машину!" сменится новой -- "Даешь план!" В этом
"даешь" -- не романтика двадцатых годов, а штурмовщина шестидесятых. "Дадим
Родине больше могучих машин!" -- повиснет над главным конвейером лозунг. Что
значит "больше", если есть государственный план?
Я пытался сузить проблемы, рассматривать их лишь в аспекте своего дела
и, подходя по утрам к заводу, заряжал себя этим настроением. Но уже на
подступах к проходной спотыкалась нога, спотыкалась мысль. Мы вечно жалуемся
на "тяжелые условия материального обеспечения", а вокруг предприятия и меж
заводских зданий разбросаны несметные богатства -- моторы, сортовой металл,
запасные части, новые двигатели. Народный труд и народные деньги, втоптанные
в грязь и снег! Когда-то Киров учил ленинградских рабочих поднимать каждый
кирпич -- овеществленный гривенник, а у нас пропадают миллионы гривенников.
Почему никто не отвечает за это?
И все же мне надо было обернуть "вопросы" на себя и свое дело. Чтобы
хоть чем-нибудь помочь нашей "детке" и себе, я решил жить "без отступлений".
Приближалась контрольная проверка серийного производства, от сектора
назначили меня, п я решил устроить контрольную проверку себе. Без этого я
жить дальше не мог, все равно с кого-нибудь это должно было начаться.
Заканчивался март. Шел месячный и квартальный штурм. Мастера вечерами
выдавали рабочим по три рубля в счет будущих премий, и люди оставались на
ночь. К проверке я подкопил следствия -- тревожные сигналы с карьеров. Надо
было найти причину.
Это оказалось делом несложным. В первых же пяти цилиндрах, поданных на
сборку, класс чистоты поверхности был занижен. Я подозвал технолога п
контролера,
-- Эти цилиндры ставить нельзя. Вокруг столпились рабочие, зашумели. Я
заметил, что один из них был явно под мухой. Подошел мастер.
-- Собирайте. Пусть проверкой занимаются десятого числа, а не
тридцатого.
-- Что с ними сделаешь? -- промямлил контрольный мастер. -- План!
Но я твердо решил не отступать. Вызвали начальника ОТК. Он прибежал с
эталоном и вынужден был подтвердить: брак. Сборка узлов встала. Начальник
цеха тем временем позвонил диспетчеру завода, тот -- директору, а директор
-- нашему главному конструктору Славкину. Я не слышал их разговора, но
примерно знаю, что пророкотал в трубку наш джентльмен:
"Николай Михайлович! Забракованные детали должны быть немедленно
изолированы. Это знает и начальник цеха и каждый рабочий. Но я, к сожалению,
не обладаю правом "вето"..."
Начальник цеха прибежал на участок, что-то шепнул мастеру, и тот махнул
рукой слесарям:
-- Собирать!
-- Нет, не собирать! -- крикнул я. -- Будем оформлять карточку
отступления от чертежа.
-- Слушай, инженер, -- вполголоса сказал мне один из рабочих. -- Ты же
нам в карман лезешь. А у меня трое детей.
Мне стало трудно дышать, но тут его оттеснил другой сборщик, помоложе.
Он серьезными и умными глазами в упор смотрел на меня.
-- Инженер, это не вы тогда выступали на партсобрании?
-- Я. А что?
-- Так. Молодец!
Он ступил в сторону и сел к батарее спиной, но его поддержка была мне
очень нужна.
-- Вы понимаете, что делаете? -- зашептал мне начальник цеха. -- Сборка
сорвана, во вторую смену станет конвейер. Практически вы останавливаете
завод!
-- Директор вас, молодой человек, съест, -- вторил ему контрольный
мастер. -- Запросто.
-- Подавится. Я костистый.
-- Сумасшедший! Сидоров и не таких выкушивал... Карточку отступлений
надо было завизировать у начальника сектора и ведущего конструктора -- без
этого Славкин и рассматривать ее не станет. Я знал, что начальник сектора
откажется -- он крепкий человек, а ведущий, если ему позвонит Славкин,
подпишет. Знал и другое -- Славкин, как всегда, успеет зарезервировать ход
пли даже два. И я даже рассмеялся, переступив порог соседнего отдела, --
ведущий чудесным образом исчез! Только что был и никуда не собирался,
а тут вдруг выехал в карьер с рекламацией! Славкин чист-чистехонек,
случись потом что-нибудь с машинами, в которые пошел явный и грубый брак...
Он ведь все-таки пошел! А назавтра заместитель главного диспетчера
завода принес мне проект приказа: "Конструктору ОГК Крыленко А. П. за
превышение служебных прав, выразившееся в остановке сборки узлов машины на
четыре часа и внесении дезорганизации в производство, объявить выговор".
Всякий такой приказ автоматически лишает человека премии, хотя я, зная уже
Славкина, не думал, что он, обладая редчайшими способностями изящно заметать
следы, подпишет его. Но через день я с удивлением узнал, что Славкин
подписал! Значит, я плохо еще изучил нашего главного конструктора! Ладно. А
вообще говоря, все это меня уже мало волновало. Я не боялся показаться ни
чудаком, ни сумасшедшим, лишь бы в своей правоте была уверенность...
...В этом неожиданном и странном походе неотвязно думалось о заводе и о
себе. Поговорить с Симагиным? Он, как человек несколько иных сфер, может
рассудить со стороны. Мы долго лезли в гору, и я устал. А на хребте пошли
рядом, заговорили, но как-то получилось, что я рассказал больше о своих
переживаниях, чем о главном.
-- Понял вас, -- перебил он меня. -- Так не годится. Знаете, наши
времена такие, что надо как можно меньше самопоедания. Оно забирает много
времени и сил, если распуститься...
Это он верно заметил. Конфликт на сборке узлов, хотя я пошел на него
сознательно, выбил тогда меня из колеи. Я перестал спать, снова, после
многолетнего перерыва, начал курить и накуривался ночами так, что к утру
словно бы пропитывался весь черной вязкой отравой.
Симагин продолжал:
-- И какой толк из мятежа, если он внутри вас? Побольше здорового
стремления жить и работать! Прежде всего надо поверить в себя, преодолеть
комплекс собственной неполноценности. И действие, действие! Наши страсти
надо изнутри выводить наружу, в практику...
Потом он сказал, что другим оком, например, посмотрел на своего
таксатора Легостаева, который сейчас в беде. Все они, лесоустроители,
сгорают в своих проблемах, однако, называя себя лесными солдатами, больше
любят болтать о трудностях бродячей жизни, о том, что, дескать, материалов
много, но думать некогда. А Легостаев нашел время и нашел снособ.
Диссертация на мази! И в его светлой голове зреет одна блестящая идея, даже,
как выразился Симагин, слишком блестящая для современного состояния лесных
дел.
-- А в чем ее суть? -- поинтересовался я.
-- Как бы это попроще?.. Вы слышали, конечно, что лесов у нас в Сибири
тьма? Что в них громадный годовой прирост и мы якобы не вырубаем даже десяти
процентов этого прироста. А Легостаев утверждает, что в девственных лесах
никакого прироста нет вообще.
-- Смело! Но это надо, наверно, доказать?
-- Вот-вот! Виктор много лет составляет таблицы, и по ним видно, что
прирост в лесах Сибири примерно равен отпаду.
- Так ...
-- В этом зерно идеи. Если нет прироста -- значит нет целиком
перестойных лесов, которые надо сводить сплошь, улавливаете?
-- Немного, -- протянул я.
-- Значит, подход огромной отрасли хозяйства к исходному сырью, наши
принципы эксплуатации леса, методы рубок в корне порочны!
-- Нет, это здорово!
-- А еще тут эти реорганизации... Леса стали ничьими, одного хозяина
нет. Разодрали их по себе ведомства, области, колхозы, а еще Ленин говорил,
что леса -- неделимый национальный фонд.
-- У нас вот тоже... -- начал было я, но Симагин перебил меня:
-- И принципиальному всегда значительно труднее, чем беспринципному.
Даже материально. Правда, это не моя мысль -- нашего Быкова.
-- Друга? -- спросил я.
-- Не то чтобы друга... Это золотой старикан! Наша лесоводческая
совесть...
-- Он в экспедиции?
-- Нет. -- Симагин говорил об этом неизвестном мне Быкове с каким-то
особым почтением. -- Трудно ему сейчас, и нам вместе с ним. Но жить надо!
-- Пережить надо, -- уточнил я.
Да, да! -- Он глянул мне в глаза. -- И практика, дело!
К сожалению, Симагин не знал, что получилось на практике у меня, когда
я вывел свои "страсти" наружу. Помню, как ведущий конструктор узла,
вернувшись с карьера, сказал мне:
-- Старик, ты, кажется, задымился...
А я засмеялся ему в лицо, потому что ждал каких-то похожих слов, знал,
кто н как будет вести себя со мной и что юворпть, В цехе меня обегали.
Иногда казалось, что я смотрю знакомый спектакль, но, хоть и был автором и
режиссером этого спектакля, не знал его финала, последней картины. Ожидал
перевода на другую работу, увольнения "по собственному желанию", как было в
Энске. И совсем не предполагал того, что произошло...
...Симагин на хребте не дослушал меня до конца, а его мнение интересно
было бы знать -- в нем чувствовалась сила, какой я еще не обрел. Кроме того,
я попал в ситуацию, должно быть, интересную для других -- не с каждым такое
бывает. С другой стороны, я, конечно же, не исключение; и если есть какие-то
мысли и переживания у меня -- значит, они есть у других, тем более что я
давно осознал свою ординарность и еще студентом трезво понял, что бог меня
не одарил особой милостью. Опять самокопание? Ну его к черту! Наверно,
сейчас надо отвлечься от всего. Вот Симагин строго смотрит, как я
переобуваюсь и ощупываю свою пятку.
-- Сильно?
-- До кости еще далеко.
-- Бинты у Коти в рюкзаке возьмите, йоду. Мы поели немного у какого-то
ручья, покурили всласть и пошли тем же горбом, забирая левей и ниже. На
привале я взял рюкзак и увидел, как у Коти зажглись радостью глаза. Груз был
не особенно тяжелым, но пухлым, неудобным, в спину давило что-то твердое, не
топор ли? Но это все ничего. Пятка у меня снова была туго забинтована, и я
смело ступал на нее. Симагин шагал впереди, смотрел только перед собой, не
оглядывался, и мы тоже нажимали. Котя, этот московский нижончик, который
первое время призывал нас "ощетиниться", сейчас заметно поскучнел. А на
Жампна мне было даже трудно смотреть. Он еле передвигал ноги, запинался,
падал. Рубаха вылезла, он ее не заправлял и даже ругаться перестал. Значит,
Жамин этот маршрут делает четвертый раз? Я бы не выдержал, особенно в этп\
коварных сапогах; вот доказатель-ство, что не все новое -- лучшее. У Жампна
хорошая обувь, но странная -- один сапог вконец разношенный, другой еще
крепкий. Симагин объяснил, что свой сапог Жамин утопил там, у места, и ему
пришлось разуть больного, которому обувь теперь не скоро потребуется. По
мрачному виду Симагина я понял, что не надо приставать к нему ни с такими
пустяками, ни со своими проблемами.
Меньше всего я ожидал, что меня тут закрутит такое событие. Когда ехал,
мечтал только о рыбалке, удачливой и спокойной. А тут была еще замечательная
баня по-черному, феерические закаты и какие-то особые, словно заколдованные,
горы и леса. Вот и сейчас за хребет опускается огромное солнце. Оно
пригашено далекими туманами и потому не яркое, только по краям сияет белое
пламя. Идеально круглое солнце, будто твердо очерчено циркулем. Я здесь
заметил, что с удовольствием фиксирую все эти подробности, хотя там, в
городе. проходили дни за днями, и я даже не мог вспомнить, солнечными были
они или нет...
Мы долго еще шли, продираясь сквозь упругие заросли. а за нашей спиной
погасала заря. Скоро ночевать? Но Симагин шагал и шагал впереди, даже не
оглядывался. Перешли несколько ручейков и легли у какого-то болотца. Значит,
к верховьям Кыги мы до ночи не успели?..
Спал я плохо. Было холодно, сыро, костер не грел, и Симагин всю ночь
шарил по кустам, собирая редкие палки. А утром услышали глубоко внизу
выстрелы. Спасатели? Симагин отбежал в сторону и, приставив ладони к ушам,
долго слушал раскатное эхо. Вернулся к нам таким же мрачным. каким был вчера
вечером.
-- Они не знают, что мы здесь? -- осторожно спросил я.
-- Даже если б знали, сюда подняться нельзя -- стены внизу, --
отозвался он. -- Побежали, мужики?..
-- Они теперь оттуда не скоро вылезут, -- сказал Жамин. Симагин быстро
собрал посуду, и мы пошли. Мне хотелось поговорить о своем, но не получилось
-- он не дослушал первой фразы, ступил в кустарник, и все пошли за ним.
Несколько часов молча и медленно продвигались гольцами -- через сыпучий
камень, лишайники, заросли березки. Потом Кыга;
чуть спустившись с хребта, напились вволю и снова в просторные цирки,
без тропы и без воды. Хорошо еще, что солнце пряталось за тучки. Я отупел от
этой однообразной и тяжелой дороги, переставлял ноги, ни о чем не думая, и
лишь иногда вспоминал завод и то свое состояние, когда так же перестал
нормально ощущать мир. Неожиданные и острые события начались с того
профсоюзного собрания.
После подведения на заводе квартальных итогов до нас начали доходить
слухи о том, что директор где-то сильно разнес конструкторов. Называл нас
бумагомараками, не сумевшими вовремя испытать и довести_узлы новой машины.
Это верно, что мы не испытали ряд узлов, но для этих испытаний не было
оборудования! А потом стало известно мнение секретаря парткома: в
конструкторском отделе ослаблена идеологическая работа, нет творческого
соревнования, из ста пятидесяти человек только семь ударников
коммунистического труда. И вот на профсоюзном собрании председатель месткома
предложил развернуть соревнование за звание ударников и отдела
коммунистического труда. Кто примет на себя обязательства?
Мы все опустили глаза и старались не смотреть на него. Встретишься
взглядом -- будешь брать обязательства первым. Я сидел и думал о том, что
все это почти что комедия. Мне стало стыдно. Встал и сказал, что лично я
отказываюсь брать обязательства.
-- Как то есть- отказываетесь? -- испугался предместкома. -- Товарищи,
что это такое?
-- Каждый месяц мы их подписываем, -- добавил я и сел.
-- Значит, вы отрицаете необходимость соревнования за звание ударников
коммунистического труда? -- спросил меня через паузу предместкома, в голосе
его слышалась угроза. -- Встаньте, пожалуйста, вас плохо видно!
-- Да, -- я поднялся. -- Отрицаю.
-- С этим товарищем, товарищи, мы поговорим отдельно, а сейчас перейдем
к следующему...
Кое-как я досидел до конца, на душе было муторно. После собрания ребята
осудили меня, называли карасем-идеалистом, упрекали в том, что я подвел
начальника нашего сектора, которого мы все уважаем за порядочность и
скромность. И только Игорь Никифоров поддержал меня:
-- Андрюшка, я с тобой согласен. От принятия этих обязательств ничего
не изменится. Но ты понимаешь -- цифра нужна. По цифре мы выглядим хуже
других цехов...
-- Вот ты и стал цифрой, -- буркнул я. А через несколько дней меня
пригласили в партком, к самому Дзюбе. Когда я вошел, секретарь разгреб в обе
стороны лежащие перед ним бумаги.
-- Бунтуете? -- улыбнулся он. -- Вот тут еще один борец объявился...
Он порылся в бумагах, нашел какую-то запись. Я обратил внимание, что
руки у него большие, как у слесаря.
-- Ага, вот! Крыленко. Погодите-ка! -- Дзюба удивленно посмотрел на
другую бумажку. -- Так это вы и есть?
-- Крыленко -- это я.
-- Ну, рассказывайте. -- Секретарь строго взглянул на меня. -- Как все
это произошло на собрании? Что у вас за особое мнение?
Безо всякого разгона я начал говорить о том, что мы принимаем
стандартные обязательства много раз в год и всегда к каким-то датам или
событиям. А если б не было этих событий, как бы мы работали? И несмотря на
всеобщие обязательства по новой машине, допущено немало отступлений от
проекта.
-- Это мелочи, -- сказал секретарь. -- Машина в основе получилась
хорошая. И дело ведь не в том, чтобы в точности выполнить все записанное, а
в том, чтобы стремиться к этому!
-- Не согласен, -- возразил я. -- Кроме того, я не считаю правильным
подходить с шаблоном к разным категориям людей. По-моему, нельзя устраивать
соревнование за звание ударников среди инженеров. В цехе, у станков --
другое дело, а у нас это чистой воды формализм.
-- А почему вы противопоставляете инженеров рабочим? Я замолчал, не
зная, что сказать в ответ на эту ерунду.
-- Вы же коммунист! -- повысил тон Дзюба.
-- Да, и этим все сказано! -- крикнул и я. -- И я прошу вас не
преувеличивать, будто я кого-то кому-то противопоставляю. Давайте посмотрим
реально, практически, как говорится, в масштабе один к одному. Вот я видел
над кассой в кино красивую табличку под стеклом: "Ударник коммунистического
труда". Объясните мне, что это значит? Если девушка в окошке быстро и
вежливо продает билеты, при чем тут звание ударника коммунистического труда?
Машина эти билеты может продавать быстрее и вежливее, но никто не вздумает
ей присваивать какие-то звания.
-- Вы опошляете...
-- Нет, все мы совместно опошляем высокие слова и понятия!
-- В окошке пока сидит человек, и вы забываете о моральном кодексе, --
протянул Дзюба.
-- Но я не могу быть порядочным человеком по регламенту или
обязательству! Понимаете, я коммунист. Как вам это объяснить? Это самое для
меня святое и высокое звание...
-- Нет, я вас очень хорошо понимаю, -- сказал секретарь. -- И, на мой
взгляд, в ваших рассуждениях есть что-то верное. Я и сам иногда думал.
Опошляем! Ленина, например, начали показывать по телевидению и в праздник и
в будни. Чуть ли не каждый кружок самодеятельности считает своим долгом
изобразить. Нетактично, понимаете, небережно... Хотя, конечно, это другой
вопрос...
-- Да нет, примерно один и тот же, -- не согласился я.
-- Ладно, вернемся к нашей теме, -- встряхнулся Дзюба. -- Повторяю, я
сам тоже думал. С другой стороны вот пособие для партийных работников. Тут
ясно рекомендуется развертывать соревнование за звание ударников
коммунистического труда. И вы это зря вот так на собрании. Не стоило!
-- Есть еще одно пособие для партийных работников, -- сказал я. -- Там
тоже ясно сказано, что коммунист считает презренным делом скрывать свои
взгляды и намерения. Или это пособие устарело?
-- Нет, не устарело, -- засмеялся секретарь. -- Так каковы же ваши
главные взгляды п намерения?
-- Я работать хочу. С максимальной отдачей. И чтоб мне не мешали.
-- А кто же вам мешает?
-- В данный момент? У меня там работы уйма, а я сижу и разговариваю...
И тут я разошелся, стал рассказывать обо всем, что мучило меня в
последние месяцы. Он терпеливо слушал, не перебивал, а когда я замолк,
сказал, что у меня есть мысли и есть завихрения. Молодых, к сожалению,
всегда заносит на поворотах. Во всяком случае, нельзя противопоставлять
звание коммуниста званию ударника коммунистического труда, вредно
отмежевываться от рабочих, считая себя окончательно сознательным, и совсем
уж ошибочно думать, будто у нас есть штурмовщина в идеологической работе. Я
не стал продолжатьспор, и разговор на том закончился, только Дзюба сказал,
что еще раз встретится со мной.
А вскоре произошло одно событие, которое до сих пор не могу пережить.
Стоит вспомнить, как меня начинает трясти. Это не удивительно -- случай и
вправду чрезвычайный. Интересно, как бы повел себя в подобной ситуации
Симагин?..
...Перед обедом, у истоков Кынташа он извинился за то, что не дослушал
вчера мою исповедь -- надо было, мол, нажимать, не отвлекаться, но у нас еще
найдется время потолковать. Мы уже спускались по ручью высокогорным лесом,
когда стало ясно, что сегодня нам не добраться до места. Здорово болели
плечи от лямок, и бинт на ноге опять свалялся. Вода шумела в каких-то
крупных красных камнях меж кустов и криволесья. Железняк, что ли? Симагин
поджидал нас у небольшого водопада. Сказал:
-- Они внизу.
-- Не успеем. -- Я глянул в ущелье, где было уже почти темно.
-- Надо.
-- Не полезу я дальше, -- простонал Жамин.
-- Полезешь, -- возразил Симагин. -- Через час будем на месте.
-- Не могу,
Не знаю, как выглядел я, но Жамин совсем сдал -- тяжело лег на камень,
опустил голову и плечи, руки его бессильно повисли. А у Коти лицо сделалось
каким-то потерянным, совсем безвольным, и он ничего не говорил, со страхом
вглядывался в ущелье. Мы все же пошли. Конечно, ходьбой это нельзя было
назвать. Вот если б заснять на пленку наш подъем от Стана да прокрутить
наоборот -- это дало бы примерную картину спуска. Искали щели поуже, чтоб
можно было спускаться в распор, подолгу нащупывали ногами опору. Иногда
снизу доносился голос Симагина:
-- Камни! Камни не пускайте!
Потом его стало плохо слышно -- Кынташ шумел все громче. Уже наступили
сумерки, когда мы оказались на краю обрыва. Внизу была чернота, бездна, край
земли. Кынташ сбрасывал себя в узкую расщелину и пропадал. Зато мощно и
гулко, как реактивный двигатель, что-то рокотало внизу.
-- Тушкем! -- оживился Жамин.
-- Надо спускаться! -- крикнул Симагин. -- Они близко, только почему-то
костра не жгут.
Симагин полез куда-то в сторону, вернулся и достал из моего рюкзака
моток веревки.
-- Не полезу, -- сказал Жамин. -- Порвется.
-- Троих выдержит, -- возразил Симагин. -- Я эту веревку знаю.
-- Заграничная? -- с надежде? спросил Жамин.
-- Простая советская веревка, -- возразил Симагин.
-- Не полезу! -- окончательно решил Жамин. -- Расшибусь. У меня ноги
крючит и голова кружится.
Действительно, не стоило рисковать -- темнота и крутой, неизвестный
обрыв. Альпинисты и те, наверное, ночами не лазят. Я пополз к обрыву.
-- Бывают случаи, когда надо, -- услышал я Симагина.
-- Смотрите! -- крикнул Котя. -- Костер!
-- Абсолютно точно. Вон огонек! -- подтвердил я. Симагин задышал мне в
ухо, вцепился в плечо.
-- Они! Совсем рядом! На' той стороне Тушкема. И тут хоть ты лопни от
крика, не услышат. Надо бы тоже запалить костер.
Я подался назад, достал топор, взялся рубить тонкие прутики, Симагин
вскоре притащил флягу с водой. Я протянул к ней руку.
-- Сначала ему, -- показал он на Жамина.
-- Голова дурная, -- невпопад сказал тот слабым голосом.
-- Пей досыта, Сашка. -- Симагин дал ему фляжку. -- Мы сейчас этой воды
накачаем, будь здоров!
Он привязал к фляжке камень и начал "качать" воду из Кынташа. Мы
напились, даже на суп уже было. Ночуем?
Сухие палочки хорошо занялись, и стало светло у нас, а темнота вокруг
совсем сгустилась. Вдруг я вздрогнул: отчаянно закричал с обрыва Симагин --
звал меня. Я пополз к нему, совсем ослепший после костра, нащупал его
сапоги.
-- Глядите, Андрей Петрович! Глядите! -- Он больно стукнул меня кулаком
по спине. -- Два костра! Понимаете? Два!
И правда, в глубине ущелья светили рядом два огонька. Вот разгорелись
посильней, и там задвигалась неясная тень.
-- Умница Тобогоев! Какая умница! -- кричал Симагин, забыв про меня и,
наверное, про то, что в трех шагах от него ничего уже не слышно. -- Жампн!
Константин! Будьте вы прокляты! Сюда! Витька, держись! Живой! Витька, мы еще
собьем кой-кому рога! Подползли остальные.
-- Кричали женщины "ура" и в воздух лифчики бросали,-- выдал Котя.
-- Заткнись! -- оборвал его Жамин.
-- Правда, Константин, помолчи сейчас.
-- Живой, -- голос Жамина заметно дрожал. -- У них шамовки совсем нет.
-- Сейчас я туда, -- проговорил Симагин. -- А вы тут заночуете. Саша,
скала эта в воду обрывается?
-- У меня голова не работает.
-- Вспомни, вспомни, пожалуйста!
-- Да где как. Однако через реку в темноте и не думайте, пропадете...
-- Полезу! -- Симагин поднялся.
-- Перекусили бы вы, -- сказал я.
-- Нет, ослабну. Вы, Андрей Петрович, тут за главного остаетесь --
повышение, так сказать, по службе. Отдыхайте. Не забывайте, что этот балкон
без решетки. Утром -- к нам...
-- Может, не стоит вам рисковать?
-- Надо, пока силенка остается.
Конец веревки мы привязали к кусту и стравили с тяжелым камнем почти
весь моток. Симагин напихал за пазуху и в карманы консервов, хлеба, колбасы,
взял пакет с аптечкой.
А когда мы уже поели, я увидел с нашего "балкона" третий огонек.
Неужели Симагин форсировал Тушкем? Да нет. Наверно, просто перебросил им
еды, а неизвестный мне Тобогоев снова сообразил и зажег еще один костерок
для нашего успокоения. После ужина я долго лежал на редкой траве, смотрел в
огонь. Рядом тихонько постанывал во сне Жамин, а мне никак не спалось.
Болела нога, было холодно. Я думал о последнем случае со мной там, в городе,
после которого я пришел к выводу, что ничего не могу понять в жизни...
...Вечером того дня я решил сходить в кино. Этот документальный фильм
об Отечественной войне обязан посмотреть каждый. И не по затее
"культсектора", а по зову сердца и памяти. Между прочим, я начал собирать
военную мемуарную литературу -- ощущение истории помогает жить. И любопытные
вещи попадаются! Только по воспоминаниям одного немца, например, я понял,
чем был для них Сталинград, и уже какими-то сложными обратными связями
по-новому осознал величие своего народа. Правда, этот немец только в двух
местах оговаривается, зачем они пришли к нам, а в целом пытается создать
впечатление, будто мы их били просто так, ни за что...
Так вот, о том киносеансе. Перед началом его я заметил, что рядом села
какая-то пара. Ничем особенным не выделялись, и я просто мельком взглянул на
них. Начался фильм. Многое потом уходит из памяти, расслаивается, дробится и
одновременно собирается в целое -- великую священную войну, но одна сцена,
должно быть, никогда не забудется. Немецкий солдат уводит женщину, чтоб
втолкнуть в машину, а ее маленькая дочурка удивленными и чистыми глазами
смотрит ей вслед, топает ножонками за матерью, не понимая, что же это такое
происходит, и мать оборачивается, пытается прорваться к девочке, но солдат
грубо толкает ее. Н эту потрясающую человеческую драму с холодным
любопытством изувера снимал когда-то оператор-фашист! Зал онемел.
А двое, сидевшие рядом со мной, спокойно о чем-то разговаривали! В
паузу я очень вежливо попросил соседей сидеть молча. Они согласились, но
через некоторое время я снова услышал их голоса. Это было невыносимо. Я
огляделся и заметил, что другие как будто не обращают на них внимания. Вдруг
женщина зашептала: "Черчилль. Черчилль-то какой! Смотри!" И я уже не видел
фильма, видел только соседей. Они без стеснения обменивались впечатлениями,
показывали руками на экран, даже заспорили между собой -- короче, вели себя,
как дома у телевизора.
-- Да перестаньте вы наконец! -- не выдержал я. -- Вы же не у себя в
квартире!
Они смолкли, словно оглушенные, но женщина тут же набросилась на меня:
-- А вы не слушайте чужих разговоров! Развесили уши! Ему мешают!..
Садитесь на первый ряд, если плохо слышите!..
И так далее и тому подобное. Замолчать таких не заставишь, возражать --
дело пустое, а слушать противно и стыдно. К счастью, она быстро выдохлась,
но радоваться было рано.
-- Ты был там? -- задышал вдруг мужчина мне прямо в ухо. На экране в
это время наши танки входили в Вену. --Ты там был? Нет? Ну вот, а еще
кричишь. А я эту Вену брал! Понял? А ты кто такой? Где ты был? Где? Молчишь?
-- Мой отец погиб в Вене, -- тихо сказал я, чувствуя, что больше уже ни
слова не смогу произнести -- разрыдаюсь.
-- Если сын такой хам, то и отец, наверно, был свинья! -- сказал он,
будто подвел окончательный итог, и заскрипел креслом.
Я размахнулся и наотмашь ударил его по лицу. Люди впереди обернулись и,
видимо, ничего не поняв, продолжали смотреть на экран. А я уже не видел
экрана, не слышал голоса диктора, трясся, как на вибростенде.
-- Ну что ж, -- услышал я срывающийся голос соседа. -- Ты, я вижу,
смелый. Но я тебя проучу. Ты меня запомнишь. Выйдем сейчас, поговорим.
Экран погас, и я встал.
-- Я покажу тебе, как распускать руки! -- сказал он, но в голосе его я
почувствовал не силу, а власть. -- Идем! И он попытался схватить меня за
рукав.
-- Не трогайте!
-- Я отведу тебя, куда следует!
-- Почему "я" и почему "отведу"? Пойдем вместе. У выхода рядом с нами
оказался какой-то хорошо одетый человек, он вполголоса заговорил с моими
соседями.
-- Кто он такой? -- услышал я.
-- В милицию, в милицию его! -- закричала женщина. В милиции нас
встретили удивленно -- было около двенадцати часов ночи. И вежливо. У
вошедших за мной деликатно осведомились, что случилось. Странно, почему об
этом не спросили меня?
-- Заберите хулигана! -- тоном приказа сказал мужчина. -- Пусть до утра
посидит.
-- А что он сделал? -- У лейтенанта изменилось выражение лица, и он
засуетился, усаживая супругов.
-- Ударил человека в кинотеатре.
-- Вы спросите у него, за что я его ударил!
-- Ваши документы! -- Дежурный нетерпеливо протянул РУКУ.
Я развернул и хотел показать удостоверение, но лейтенант вдруг вырвал
корочки у меня из рук.
-- Не надо, товарищ, -- устало сказал я и тоже сел на скамью. -- Вы же
на работе.
-- Сами распускаете руки, а нас пытаетесь воспитывать!
-- Я не воспитываю вас, но все же сначала надо выяснить, кто виноват.
-- Разберемся завтра, -- решил лейтенант, рассматривая мое
удостоверение. -- Гражданин Крыленко! К девяти часам утра быть здесь с
письменным объяснением. Удостоверение останется, завтра на работу не
пойдете. Все.
-- Зачем хулигана отпускаете? -- воскликнул мужчина.
-- Никуда не денется, -- сказал лейтенант. -- Извините, а вы будете
писать заявление?
-- Да, сейчас же.
Я пошел в общежитие, думая о том, почему у этого типа не потребовали
документы. Что сей сон значит? Ребята уже спали. Я выпил бутылку кефира и
сел писать объяснение. Разволновался, накатал девять страниц и лег. Утром я
коротко рассказал ребятам и дал почитать объяснение.
-- Ну, ты даешь!.. -- сказал Игорь Никифоров. -- Тебя бы замполитом в
армию...
Когда я сдал объяснение, меня попросили подождать минутку, но я
просидел часа два. Потом провели в кабинет начальника отдела. Пожилой майор
со шрамом через всю щеку глянул на меня равнодушно, как на вещь.
-- Я внимательно прочел и это заявление и ваше объяснение. Вы ничего
тут не придумали? Что-то не верится. Он ведь тож'е воевал. Как мог
фронтовик, солдат оскорбить память солдата?
-- Об этом надо у него спросить, а не у меня!
-- Скажите, а как вы докажете, что не были пьяны?
-- Это уж слишком, товарищ майор! Я был трезв, как пучок редиски.
Он улыбнулся одной стороной лица.
-- Вы не встречалась с ним раньше?
-- Нет.
-- И не знаете, кто это?
-- Знаю, -- сказал я. -- Негодяй.
-- Это наш новый председатель райисполкома. Вон оно что! Уж этого-то я
не предполагал. Это мне сов&ем не понравилось. Чувствовалось, что и майору
не по себе. Он начал расспрашивать меня как-то неформально, вроде бы
беседуя. Давно ли я в этом городе? Три года. Нет, семьей пока не обзавелся.
Кто-нибудь из руководителей завода меня знает?
Едва ли, сказал я, не желая говорить, что меня знает Славкин. Членом
партии состоите? Да. В парткоме должны помнить.
Майор подвинул к себе телефонный аппарат. Я следил за его пальцем.
Три... два... один... четыре. Партком.
-- Товарищ Дзюба! Самохин беспокоит... Вы знаете коммуниста Крыленко?
Да, конструктора. Нет, не как дружинника, а вообще...
По его лицу я пытался угадать, чю ему говорит секретарь. Самохин долго
слушал, лицо его почему-то менялось, но я не мог понять, в лучшую или в
худшую сторону, только раза два он внимательно посмотрел на меня.
-- Некрасиво получилось. -- Он положил трубку и начал говорить совсем
неожиданные слова, глядя не на меня, а на мое объяснение. -- Я понимаю, вы
поддались порыву и сразу в драку...
-- Пощечина -- это не драка! -- вспыхнул я. -- Это чисто символический
удар. Пощечину получают подлецы!
-- Вы и сейчас напрасно горячитесь, а тогда вообще все вышло
по-хулигански. Надо было сдержаться и объясниться после сеанса. Он воевал и
понял бы вас. А сейчас я даже не знаю, что делать. Суд? Смешно...
В заключение майор сказал, что посоветуется "тут кое с кем", и
возвратил удостоверение. Я ушел на завод, и с того дня началась в моей жизни
черная полоса. На работе все вроде делал -- чертил, считал, бегал, следил за
испытаниями у:'.-ла, обмерял детали, но как-то механически, бездумно, а про
себя запальчиво спорил то с тем, то с другим, то вообще с неким бесплотным и
увертливым оппонентом: он скажет таи, я ему этак, он так, я этак. В уме
складывалась очень важная бумага о себе, о заводе, о жизни, которую я не
могу понять и принять. Ребята заметили, что я не в себе, спрашивали, отчего
это у меня глаза будто с перепоя, советовали плюнуть на все и беречь
здоровье. Чтоб в общежитии мне не мешали, я оставался в отделе и писал,
писал, писал... Потом обернул ватманом тетрадь, в которую волей-неволей
скалькировал свое состояние, и отправил ее почтой первому секретарю горкома
партии Смирнову, сделав на конверте пометку: "Лично". О нем говорили, что
это бывший директор нашего завода, человек дела и, кроме того, не дуб.
А дня через три меня срочно вызвали в партком. Дзюба неузнающпми,
чужими глазами следил, как я подхожу и сажусь. Вдруг он с какой-то детской
непосредственностью спросил:
-- Скажите, а вы не демагог?
-- Нам не о чем говорить. -- Я поднялся, но решил все н;е оставить
последнее слово за собой. -- Хорошо, я демагог! Но прошу вас, объясните мне,
в чем состоит моя демагогия?
-- Вы же сами сейчас назвали себя демагогом!
-- Вот с вашей стороны это действительно демагогия! -- закричал я, и у
меня появилось неудержимое желание схватить со стола письменный прибор со
спутником и стукнуть Дзюбу по голове -- будь что будет! Или себя -- по
воспаленным мозгам, чтобы затмить все.
Усилием воли я взял себя в руки, подумал, не схожу ли я действительно с
ума? Дзюба, вероятно, заметил, что со мной что-то необычное, мгновенно
переменился, стал предупредителен и вежлив. Он подвинул сигареты и сказал,
что на следующее заседание парткома придет сам Смирнов и со мной, как с
некоторыми другими инженерами, он хочет поговорить предварительно.
-- Странно, откуда он тебя знает? Я ничего не докладывал... Ты уж там
смотри, не ерепенься, -- предупредил он, почему-то переходя на "ты". --
Кстати, что у тебя там за история в милиции?
-- Дал пощечину одному мерзавцу, -- 'неохотно сказал я, отметив про
себя, что секретарь, оказывается, не знает подробностей.
-- Что-о-о? Драка в общежитии? -- приподнялся он. -- Этого еще нам не
хватало!
-- Да нет, в кино дело было.
-- Тогда другой коленкор. С кем же ты поцапался, с хулиганами?
-- Нет, с мэром нашего района.
-- С кем это?
-- С предрайисполкома.
Дзюба испуганно отшатнулся, а когда я коротко объяснил, что произошло,
сказал:
-- Да он мужик вроде ничего. Выдержанный, спокойный. Прежний
председатель вечно придирался к заводу по мелочам -- то за гудки, то за ямы,
а этот не беспокоит попусту.
"Не беспокоит"! Лучше не скажешь. То-то весь поселок машиностроителей в
гря.'>и, в канавах, всюду завалы из разбитых железобетонных балок и труб.
Сквер, посаженный при старом директоре, погублен, и даже у бюста Ленина
клумба вытоптана. А мы все это безобразие даже перестали замечать! Я
поднялся.
-- Да! -- остановил меня секретарь. -- К Владимиру Ивановичу сегодня
вечером, в двадцать ноль-ноль. Чтоб точно был, без опозданий...
И вот я у высшего начальства. Человек не старый и не молодой.
Обыкновенные -- не "волевые", не "вдумчивые", самые что ни на есть
обыкновенные глаза в глубоких глазницах. Встретил он меня нестандартно,
неказенно и не то чтобы "сразу расположил", а просто побудил меня посмотреть
на себя, как на человека вполне нормального, не взвинченного до предела
"вопросами" и неприятностями.
-- Ваш трактат я прочел с интересом, -- приступил Смирнов к делу. --
Переживаний многовато, позитивная часть не продумана, а суть правильная...
И он заговорил о том, чтобы я не понял его так, будто он осуждает меня
за переживания, от них в наше время никуда не денешься, но посоветовал --
точно, как Симагин! -- переплавлять их в нечто полезное. И я ему,
оказывается, даже нравлюсь, потому что, мол, искренне болею за дело, а то
развелось равнодушных -- пруд пруди, это хуже всего. Однако мое предложение
-- все поломать -- не годится, и так много наломано дров. Мне совершенно
необходимо, как он сказал, "тонизироваться", "войти в спектр серьезной
реальности". Никакой ломкой или командой сверху не изменишь психологии людей
и "микропорядки", надо "тянуть лямку", начав, наверно, в данном случае с
дисциплины и научной организации труда.
-- У нас все об этом думают, -- поднял голову я.
-- Есть предложения? -- оживился он. Никаких конкретных предложений у
меня не было, и я почувствовал себя мальчишкой.
-- Ну что? -- Смирнов смотрел на меня и смеялся глазами. -- Ваше
предложение -- снять директора? А кого поставить? Вы знаете, мы вот тут
сидим, а Сидоров все еще толчется на заводе, потому что план горит...
-- Толку-то что! -- не выдержал я.
-- Вот видите, мы и поняли друг друга! Знаете, я вот думаю иногда:
сяду-ка снова на завод, это мне ближе, я инженер. Но будет ли толк, я не
уверен! -- Он устало посмотрел на меня. -- Да что там я? Сядет какой-нибудь
новый Тевосян, и то не будет толку! За эти годы у многих из нас почему-то
притупилось чувство ответственности, планирование запутали так, что сам черт
ногу сломает. Кое-что, я согласен, ломать все же надо...
Я был ему благодарен за то, что он так говорит со мной, рядовым
инженером, но у меня-то, у меня не было предложений! Хорошо еще, что Смирнов
сказал, чтоб к заседанию парткома они были.
-- Я вам верю, хотя первый раз вижу, -- перешел он к инциденту в кино.
-- А его знаю давно, и для меня большая неожиданность, что он не соблюдает
элементарных правил поведения. Избрали его недавно, опыта еще нет, но
работник он перспективный, это бесспорно. И тут такая заковыка! Конечно,
депутат народа, Советская власть, он должен пользоваться всеобщим
уважением... Вы-то что думаете делать?
-- Не знаю. Может, в газету напишу.
-- Неужели придется отзывать? -- Секретарь был искренне огорчен. -- Как
его накажешь? За что? За то, что разговаривал в кинотеатре, оскорбил вас и
память вашего отца?.. Получил пощечину. А может, он заберет назад свое
заявление?
-- Это не имеет значения, -- сказал я.
-- Вот еще проблема! -- Смирнов сжал виски. -- Но подождите! Вы ведь
тоже тут выглядите, мягко выражаясь, не очень: ударили человека. Так прямо
по лицу и ударили?
-- Да. Первый раз в жизни. До сих пор, как вспомню, рука потеет.
Смирнов неожиданно захохотал, и я тоже засмеялся. Потом он сразу
посерьезнел.
-- Вот что. Не могу я сейчас ничего ни решать, ни советовать. Устал, не
думается. Да и вы, наверно, издергались. Что? Три года не отдыхали? Так не
годится, дорогой. После парткома немедленно в отпуск. А мы тут посоветуемся,
с ним поговорим. Поселок наш небольшой -- все все узнают. Тоже мне проблема!
Пощечина председателю!--Он бьяпомощно развел руками. -- Неужели придется
отзывать? Кстати, вы рыбалкой не увлекаетесь? Тогда поезжайте в одно
место...
Здесь я ни разу не пожалел, что послушался доброго совета. Огорчало
только одно: партком по каким-то причинам перенесли, у меня пропадал отпуск,
и я улетел...
...А тут все оказалось даже лучше, чем описывал Смирнов. Вот только
сегодняшний поход сбил мне весь отдых. Но почему это я снова все перевожу на
себя? Главное сейчас -- спасти жизнь человека. Что у них там, внизу? Чем
закончится эта наша экспедиция? Надо поспать хоть немного, завтра возможна
любая неожиданность при наших слабых силенках. Что будет завтра?..
Не знаю отчего -- от этих ли скал, парящих надо мной, или от звездной
пыли в проеме ущелья, от костра, холодного ложа, оттого ли, что было сегодня
или будет завтра, от людей ли, каких я тут узнал или узнаю, от всей этой
необыкновенно обыкновенной реальности влилось в меня нежданное успокоение; я
полно и ясно ощутил, как далек отсюда мой завод, мои заботы, и даже
последний случай вспомнился без волнений.
Меня разбудил Жампн. Утро. Кусты и трава на "полке" были в росе, и
камни вокруг сочились сыростью. Дрожа от озноба, я пополз к карнизу. Прямо
передо мной на той стороне ущелья вздымалась зеленая стена, отсюда она
казалась отвесной. Потом я увидел гремящую пенистую речку внизу, площадку на
той стороне, хороший костер, троих людей вокруг него и пеструю собаку. Как
там?
Жамин решился первым. За ним Котя опустился с козырька, испуганно
взглянув на меня. Что он трусит? Парнишка почти невесомый, воздушный, ему
хорошо. Я тоже чувствовал в теле какую-то неожиданную легкость -- может,
здешний воздух так бодрит? Втянул наверх веревку, отправил вниз рюкзаки и
пошел сам. Внизу я долго растирал синие полосы на руках -- их сильно
перехватило веревкой, когда я последний раз отдыхал па скале. Нашу
спасительницу спасти не удалось -- подергали втроем, но куст, к которому
веревка была привязана вверху, держался цепко. Жамин сказал: "Хрен с ней!",
но я на всякий случай отрубил конец метров в двадцать -- может, где-нибудь
выручит еще?
Я не представлял себе, что будет дальше. Через Тушкем перебрались
быстро, благополучно. Друг Симагина лежал у костра. Грязный, оброс какой-то
серой бородой, и глаза блестят. Правая, распухшая нога обмотана тряпьем. От
ступни под мышку шла ровная палка, примотанная к ноге и туловищу ремешками.
Я поразился, как он смотрел на меня. Изучающе и спокойно, слегка сощурив
светлые глаза. Неужели он не поиимает, что мы, может быть, окажемся не в
силах вытащить его на гольцы? И что у него с ногой?
Совсем рассвело, но было еще прохладно. Жамин грелся у костра, о чем-то
тихо говорил с пожилым сухоньким алтайцем, который щурился от дыма и
помешивал палочкой в кастрюле. Котя неотрывно смотрел на больного, и в
глазах у него был застарелый испуг. Симагин хлопотал возле друга, разрезал
ножом ремешки и тряпки.
-- Ничего, Витя, ничего! Мы еще с тобой потопаем! -- приговаривал он.
-- Мы еще иободаемся! А прежде всего пере-вязочку сообразим, потерпишь?
Надо, Витек, надо держаться -- нас с тобой мало осталось. Сейчас мы тебя
антибиотиками начнем пичкать. С ребятами знакомить не надо?
-- Ты же рассказывал, -- отозвался Виктор, кинув на меня узнающий
взгляд.
-- Ну, вот и прекрасно. Пожуем -- и тронем. Тихо! Потерпишь маленько?
Помогите, Андрей Петрович! Так. Да ты лежи, лежи, Витек. Ничего страшного
тут у тебя, пустяки...
-- Только не надо трепаться, -- сказал больной. -- Я видел.
Котя жался к костру, сидел там, отвернувшись от нас, а мне нельзя было
шевельнуться -- я осторожно придерживал эту чудовищно распухшую и тяжелую
ногу. От запаха и вида грязной, с синим отливом кожи у меня к горлу
подступила тошнота, но я заставил себя смотреть, как Спмагин густо посыпает
белым порошком рваное вздутие, как начал бинтовать его все туже и туже, а
Виктор, закрыв глаза, катает голову по какой-то подстилке. У Симагнна со лба
стекали струйки пота и пропадали в бороде.
Потом мы поели, и Виктор тоже. Алтаец между делом соорудил носилки.
Срубил над скалой две тонкие пихты, снял с них кору. Палки обжег на костре,
они стали сухими, легкими и крепкими. А в моем рюкзаке, оказывается, лежала
плот-пая конская попона. Алтаец приладил се к палкам, тут сгодился конец
"простой советской веревки". Мы поели и засо-бирались. Тобогоев остался у
костра мыть посуду и приводить в порядок хозяйство нашей чрезвычайной
экспедиции. Все теперь должно было уместиться в один мешок.
За носилки мы взялись вдвоем с Симагиным, но, сделав несколько шагов,
опустили их -- Виктор был все-таки тяжелым, а тут сразу загромоздили путь
валуны, и нельзя было, выбираясь из этого каменного мешка, их миновать.
Подняли посилки вчетвером. Это было совсем другое дело. Полезли на камни.
-- Больно, Витек? -- спросил Симагин.
-- Потерплю...
На влажных крупных камнях мох плохо держался и оскли-зал. Мы были
одного роста с Жаминым, шли впереди, а Сима-гину с Котей приходилось
поднимать носилки до плеч, чтоб Виктор не сползал. Это не везде получалось,
и больной сам старался помочь нам -- хватался за палки повыше.
Кое-как мы втащили его наверх, где начинался лес. Симагин не смотрел на
меня, отворачивался, поглядывал вверх. За вершинами деревьев голубело небо и
белели редкие облака.
-- Там проход есть, Александр? Пролезем?
Жамин кивнул, но я начал сомневаться в успехе нашего предприятия.
Одному и то тяжело в расщелинах, а мы поднимаем на уступы неудобные носилки
с лежачим больным. Безнадежное дело! И не было никаких признаков, что этот
склон ущелья полегче, чем тот, с какого мы вчера спустились. О каком проходе
они говорят?
Конструкция носилок имела существенный недостаток. В них не было
поперечной жесткости, Виктор провисал, на бедро и ногу ему постоянно давило.
Кроме того, несмотря на его усилия удержаться на носилках, он все время
сползал и зря только тратил силы. Надо было что-то придумывать. Я снял свой
брючный ремень.
-- Это дело, -- сразу понял Симагин. Теперь не сползет -- мы
перехватили грудь Виктора ремнем, пропустили концы под руки и закрепили на
палках.
-- Мозг! -- высказался Котя по моему адресу. -- Кардинальное решение...
-- Помолчи, -- одернул его Симагин.
-- Бу-сделано, -- с готовностью отозвался тот.
-- Ты только не обижайся, Константин, -- пояснил Симагин. -- Но я тебе
еще вчера сказал, что иногда лучше обойтись без слов, понял?
-- Да бросьте вы! -- попросил Виктор. -- Не ругайтесь. Двинулись
дальше. Стало поровней, но эта поросшая лесом и высокой травой терраса
тянулась вдоль реки, а нам надо было вверх, на голый хребет. Камней и тут
было много, они таились в траве и корягах, но мы двигались осторожно и
медленно, чтоб не запнуться, не перекосить ношу. Едва ли это все МОГЛО
закончиться хорошо. Посоветоваться с Симагиным? Но о чем? Предложений-то у
меня нет!
Сейчас от меня требуется единственное -- "тянуть лямку". И я потянул,
не обращая внимания на боль в пятке, на усталость. И постепенно даже
приспособился думать и вспоминать.
...К концу той памятной встречи секретарь горкома дал мне пищу для
новых размышлении. Разговор с ним закончился посреди кабинета. Смирнов,
провожая меня, вдруг дотронулся до моего рукава.
-- Скажите, Андрей Петрович, вы в каком настроении уходите? Только
откровенно!
-- Неважное у меня настроение, Владимир Иванович.
-- Почему?
-- Отдушины не вижу.
-- Знаете, я тоже буду откровенным, -- сказал Смирнов, внимательно
всматриваясь в меня. -- Я бы не стал тратить на вас столько времени, если б
сразу не поверил, что вы сами откроете эту отдушину...
Он заметил мое недоумение, медленно прошелся по кабинету, думая о
чем-то своем, потом остановился напротив меня.
-- Партия! Понимаете... В партии, конечно, как везде, есть разные люди,
даже очень, но в ней вечно зреют свежие силы. И за партией всегда последнее
слово, а она его еще не сказала!
-- Сколько можно ждать? -- вырвалось у меня.
-- Партия не с такими проблемами разбиралась и сейчас разберется, --
продолжал он немного нелогично, словно не слышал меня. -- А ваша беда,
Андрей Петрович, в том, что вы одиночка, самодеятельный бунтарь.
-- Я уже не один.
-- Кто еще? -- быстро спросил Смирнов.
-- Вы.
Он хитро засмеялся. Я чувствовал, что давно пора уходить, а мы все
говорили и говорили -- о будущем заседании парткома, о нашем толковом
начальнике сектора, об Игоре Никифорове и других конструкторах, вообще о
кадрах и принципах их выдвижения, о брошюре Терещенко, которую я пообещал
подбросить Смирнову (я так и сказал--"подброшу"), и то, что мы разговаривали
стоя, лишь подчеркивало этот уместный в данном случае стиль.
-- И все же очень уж сложна жизнь, -- сделал я еще одну попытку
поплакаться.
-- А что вы имеете в виду?
-- Вообще...
-- Уверен, что тут у вас позиции зыбкие.
-- То есть? -- встрепенулся я, подумав: "Не станет же он доказывать,
будто жизнь -- простая штука!" А Смирнов почти закричал:
-- Встречаясь с бюрократизмом, криводушием и беспринципностью, утешаем
себя: "Сложная все-таки эта штука -- жизнь!" А это просто плохая жизнь! Вы
заметили, что у нас повелось плохого человека называть "сложным"? Такие же
комплименты мы жизни выдаем, фактически упрощая ее!..
-- Это для меня очень интересная мысль, Владимир Иванович, честно
скажу. Но это же действительность! И что делать?
-- Прежде всего не .стонать: "Ах, какая сложная жизнь!" Неужели я зря
потратил время? -- недоуменно спросил он, и мне стало не по се&е. А Смирнов
продолжал: -- Есть, конечно, усложнения жизни, основанные не на субъективных
моментах, а на объективных исторических процессах, происходящих и в нашем
обществе и во всех обществах, существующих сейчас на земле. Понимаете?.. А
впрочем, все в нашем мире связано, и тут тоже могут играть роль субъективные
моменты, рождая самые неожиданные сложности, понимаете?..
Я почувствовал себя школьником. Что он имеет в виду? Атомных маньяков?
Китайские загибоны? Реорганизации нашего дорогого?..
-- И это тоже действительность! Да еще какая реальная! И как она,
злодейка, великолепно не укладывается в нашу готовальню! Одним словом,
неизящная действительность. Но паниковать не будем! Погодите-ка! -- Смирнов
прошел к шкафу и достал из него томик Ленина.
"Как в плохом кинофильме, -- мелькнуло у меня. -- Сейчас вытащит
какую-нибудь общеизвестную цитату, которая относится к другому периоду,
другой хозяйственной и политической обстановке".
Смирнов открыл книгу на закладке.
-- Слушайте!.. "В тот переходный период, который мы переживаем, мы из
этой мозаичной действительности не выскочим. Эту составленную из разнородных
частей действительность отбросить нельзя, как бы она неизящна ни была, ни
грана отсюда выбросить нельзя". А? Чувствуете? В этой мысли заложен великий
оптимизм! Мужество, убежденность борца в исторической неизбежности победы! И
реалистический, единственно правильный подход к сложностям большой
действительности. А вы заметили, он говорит: "мы". Мы -- значит, партия, мы
-- коммунисты! И мы продолжаем переживать переходный период, и
действительность пока не удается, так сказать, запрограммировать. Знаете, я
не политик, я инженер, но над этим местом стоит подумать и политику и
инженеру...
Он пожал мне руку, а я засек тогда том и страницу. Назавтра в
библиотеке я выписал себе эту просторную бойцовскую мысль Ленина, которой
мне, как я понял, все время не хватало, и крепко-накрепко запомнил ее. Она
не только помогала лечить суетливость души. Она заставляла думать об
эффективности наших усилий в переделке этой "неизящной" действительности, об
оптимальных методах использования общественных сил...
...Мои размышления прервал догнавший нас алтаец. Мы приостановились,
радуясь про себя лишней возможности отдохнуть. Тобогоев тяжело дышал, его
собака бегала вокруг, и было слышно, как она шуршит в траве. Ага, значит, мы
все-таки поднялись немного -- шум Тушкема стих, здесь его смягчали деревья,
кусты и эта высокая трава. Тяжелые широкие листы ее были холодными с лица, а
изнанка подбита мелким белым войлоком, теплым и мягким. Местная
мать-и-мачеха? Алтаец рвал эти листы и прикладывал к лицу гладкой стороной.
Я тоже попробовал -- хорошо! С лица снимало жар, и не так хотелось пить.
-- С километр прошли?
Все молчали, и я почувствовал, что зря, пожалуй, спросил об этом.
-- Поднялись, однако, мало, -- через минуту отозвался алтаец. -- До
тропы много.
Тут есть тропа? Тот самый проход? Это же прекрасно! Я встал, и
остальные тоже. Алтаец пошел впереди, выбирая места поровней. неприметно
направляя нас в гору. Начался бурелом, и камней будто прибавилось, только
они были тут посуше. Сюда, на южный склон ущелья, солнце посылало свои самые
горячие, отвесные лучи, и в просветах меж де-
ревьев было даже чересчур жарко, как у нас в литейке возле вагранок.
Мы делали почти сто метров в час, и это было немало. Начал сдавать
Котя. Он раньше всех садился, брезгливо рассматривал свои разорванные кеды.
-- Ну, ощетинились? -- спрашивал у него Симагин.
Поднимали носилки и шли метров десять-пятнадцать. Почти на каждом
привале я переобувался -- бинт стерся, его остатки сбивались, и пятку вое же
сильно терло задником сапога. И еще начали болеть руки. Подушечки у
оснований пальцев сначала стали белыми, потом синими, а когда мы вышли,
наконец, к тропе, они налились кровью, и было настолько мучительно браться
за палку, что я теперь всякий раз начинал считать в уме до трех, чтоб уж
последний отсчет был командным, стартовым.
На тропе мы съели по кусочку колбасы с хлебом, и сразу же нестерпимо
захотелось пить. Симагин из своей фляги ничего нам не дал, время от времени
прикладывал ее к губам Виктора, а общественную воду, которую захватил снизу
Тобогоев, мы сразу же выпили.
Тропа круто ваяла вверх. Алтаец сказал, что это марал нашел тут
единственный проход в стенах и пробил тропу. По ней зверь спускается к
водопою и переходит на водораздел, по которому мы шли к Тушкему. Это было
здорово -- тропа. Можно сказать, единственный шанс. Но крутизна-то какая!
Симагин с Котей поднимали иногда носилки на вытянутых руках, однако все
равно Виктор свисал на ремне. Нам, передним, было не легче, хотя алтаец стал
иногда подменять Жами-на. Они оба очень быстро слабели, а Тобогоев на
привалах, морщась, потирал спину. Тогда Жамин отгонял его от носилок.
-- Без привычки по горам как? -- бормотал Тобогоев, не глядя на него.
-- Алтайцы так не ходят. Лошадь зачем?
Давно уже потухло над вершинами деревьев солнце -- ушло за тучу, и
стало полегче. Однако настоящей прохлады не пришло. Меня жгло изнутри.
Свободной рукой я цепко хватал кусты. Прутики эти были тонкими, крепкими --
надежным продолжением наших жил. Мы с Жаминым все время менялись местами, но
моя правая кисть, видно, переработала -- пальцы на руке сводило, и я с
трудом их разгибал.
Стало темнеть, и я равнодушно отметил, что с запада пришла темная туча.
А откуда столько сил у Жамина? Наверно,
сказывается привычка работяги? И кто только выдумал это мерзкое слово
"работяга"? Что-то вроде "коняги"...
Зато Костя ослабел окончательно. Уже в сумерках он лег ничком и
прижался лицом к большому камню. Даже курить не стал.
-- Ощетинились? -- бодрым голосом спросил его Симагин. -- Ну?
Я начал считать про себя: "Раз... два... два с половиной... два три
четверти..."
-- А? Ощетинились?
-- Где ты, моя маман? -- заныл Котя не то в шутку, не то всерьез.
-- Это тебе не на студента учиться, -- сказал Жамнн, злорадно
засмеявшись.
Странно было слышать этот смех тут, но все же хорошо, что кто-то из нас
еще мог смеяться.
-- Нищие смеялись, -- сказал Котя.
-- Это кто, гадский род, нищие? -- взъелся Жамин. -- А? Кто нищие?
Теленок ты еще, парень, притом необлизанный!
-- А ты деревня, -- простонал Котя. -- Притом нерадиофицированная!
-- Ах ты, так-перетак! Поднимайся, доходяга, так твою разэтак!
-- Перестаньте, пожалуйста, -- попросил Виктор. -- Давайте ночевать...
Тобогоев начал разводить костер, но я не понимал, зачем он это затеял:
воды-то все равно нет. Я лежал на мягких камнях, закрыв глаза, ждал, когда
успокоится сердце.
Другие тоже лежали, даже Симагин. Пить! Больше ничего, только пить!
Тонкий звон в ушах незаметно сменился густым глубинным шумом, будто я открыл
дверь огромного цеха и остановился на пороге. Река шумит внизу, или налетел
ветер?
Нет, не то. Пошел дождь, и Тобогоев поднял нас. Мы раскидали камни
между корнями кедра, настелили веток, переложили на них Виктора и накрыли
его пустыми рюкзаками. Симагин нашел просвет среди деревьев, туда хорошо
падал дождь. Подставили носилки. Сейчас у нас будет вода!
Медленный этот дождь вымотал нам все нервы -- то усиливался, то
замирал, но мы все же набрали котелок и полчайника. Правда, Симагин не дал
никому ни глотка, только отлил
немного для Виктора. Вообще-то правильно, а то дождь совсем затих. Мы
несколько раз процедили воду через мою рубаху.
Симагин поставил котелок на огонь, натряс лапши, вывалил две банки
консервов. Сцепив зубы, мы сидели вокруг костра, смотрели, как кипит варево.
Но вскоре на нас обрушилось несчастье. Суп оказался несъедобным -- горьким,
кислым, чудовищно пересоленным, противно пахнущим. Жамин взорвался,
закричал, что сейчас же уйдет к такой матери от нас, дуроломов и
необлизанных телят, что попона и так вся пропитана конским потом, и суп не
надо было солить, а мы хуже баб. Насчет соли это он зря. Просто с попоны
натек невообразимый раствор, в котором конский пот был не самым худшим
компонентом. К этому удару мы не были подготовлены.
Зацепили по ложке консервов, съели с хлебом, колбасу всю прикончили,
проткнули банку сгущенки и сосали ее по очереди. Еще больше захотелось пить.
Тобогоев слазил куда-то в темноту, надрал бересты и наладил желоб над
котелком на тот случай, если опять пойдет дождь, но вверху, меж черных
деревьев, замерцали уже ясные звезды.
Я быстро перенесся в какое-то полубытие, но все же слышал, что разводят
еще один костер -- под деревом, и оттуда доносится голос Виктора. Просит
снять бинты, которые очень уж сильно давят, а Симагин уговаривает потерпеть,
потому что, мол, Вить, надо жить, нас с тобой мало осталось, а Виктор
возражает: "Брось, так нельзя думать, и это неправда, у нас много, очень
много..."
Эй вы, там, в больших городах, черт бы вас побрал!
Previous Home Next