Previous Home Next
xxx
Зеленый базар!
Только с первого взгляда он казался толчеей. Когда присмотришься, то
поймешь: это целостный, здраво продуманный и четко сформированный
организм. В нем все на своих местах. Бахчевники, например, постоянно
занимают одну сторону базара. На этой стороне лошади, верблюды, ослы,
телеги, грузовики. Очень много грузовиков. В грузовиках арбузы. Они лежат
навалом: белые, сизые, черные, полосатые. Над ними изгибаются молодцы в
майках и ковбойках - хватают один, другой, легко подбрасывают, шутя ловят,
наклоняются через борт к покупателю и суют ему в ухо: "Слышишь, как
трещит? Эх! Смотри, борода, денег не возьму!" - с размаху всаживают нож в
черно-зеленый полосатый бок, раздается хруст, и вот над толпой на конце
длинного ножа трепещет красный треугольник - алая, истекающая соком живая
ткань, вся в розовых жилках, клетках, крупинках и кристаллах.
- Да голова ты садовая, сейчас ты белого и за тыщу не найдешь! На!
Даром даю! Бери! - кричит продавец и швыряет арбуз покупателю.
То же самое орут с телег, с арбакешек, с подмостков, просто с земли.
Здесь же снуют юркие казахские девчонки с сорока косичками. Они таскают
ведра и огромные медные чайники и поют, это почти стихи:
- А вот свежая холодная вода!
- Кому свежей холодной воды!
- Вода! Вода! Две копейки кружка.
- Подходи, Ванюшка!
Рядом мелкая розница - лоток под кисеей, под ней уже мертвые ломти -
вялые, липкие, запекшиеся бурой арбузной сладостью, над ними ревет стая
больших металлических лиловых мух (здесь их зовут шимпанскими). Тронешь
ломоть - и сразу отдернешь руку - среди черных и желтых лакированных
семечек замерли три или четыре хищницы с чутко подрагивающими тигриными
туловищами.
- В-вот воды, воды! Кому свежей холодной воды! - заливаются чистые
девчоночьи голоса, и только иногда среди них прорвется спокойный
гекзаметр:
- А вот ароматные сладкие дыни! Кто купит?
- Ароматную сладкую дыню задаром. Кто купит?
У ароматных сладких дынь свой ряд. Они товар нежный. Их не ссыпают
навалом, их раскладывают в ряд на циновках. Есть дыни круглые, четко
оформившиеся, с мягкими, обтекаемыми гранями - их зовут здесь кубышками.
Но больше всего они похожи на какой-то внутренний орган неведомого
чудовища - почку или сердце. Мясо у них оранжево-желтое или насыщенно
зеленое, как шартрез. А есть еще дыни длинные, конические, как мины или
межпланетные снаряды (так в то время их рисовали в журнале "Вокруг
света"). Есть дыни золотистые, как осень, как листопад, как закат в
спокойной воде пруда. Есть дыни, похожие на головы огромных тропических
гадов, они в пятнах, потеках, пересветах, в хищных змеиных узорах. От дынь
исходит еле уловимый аромат, и каждый, кто проходит по этим рядам, дышит
им. И продавцы в этом ряду тоже иные, и покупатели тут не те, что
табунятся вокруг арбузных пятитонок. Продавцы в этом ряду - старые
солидные люди, узбеки или казахи - аксакалы с истовыми бородами, с бурыми
иконописными лицами, в черно-белых тканых тюбетейках. Они не волнуются, не
бегают, не кричат, они только поют: "А вот ароматные сладкие дыни".
Подходи, смотри, плати деньги и уноси. Пробовать дыни дают не всякому. Это
целый ритуал. Сначала ее секут напополам, потом снимают тончайший
прозрачный срез и к лицу покупателя на острие длинного и тонкого, как
жало, ножа возносится прозрачный розовый лепесток, бери в рот, соси и
оценивай. И покупатель здесь свой. Около арбузов мальчишки, тетки,
сезонники, шоферы, любители выпить. Арбуз, если нет ножа, просто колют о
колено, а надколов, разрывают руками. Едят тут же, чавкая, истекая
сладостью, урча, уходя в корку с носом, с глазами, чуть не до волос.
Повсюду на земле валяются горбушки и шкурки. Дыню под мышкой уносят домой.
И когда там ее положат на белое фаянсовое блюдо и поставят среди стола, то
стол тоже сразу вспыхнет и станет праздничным. Такая она нежно-цветистая,
такая она светящаяся, изнизанная загаром и золотом, в общем, очень похожая
на дорогую майоликовую вазу.
А дальше помидоры и лук. Лук - это пучки длинных сизо-зеленых стрел, но
лук - это и клубни, выложенные в ряд. Под солнцем они горят суздальским
золотом. Но обдерите золотую фольгу, и на свет выкатится сочная тугая
капля невероятной чистоты и блеска, беловато-зеленая или фиолетовая. По
Перельману, вода в космосе примет именно такую форму. Но фиолетовые они
или зеленые, их все равно грызут тут же, на месте, с горячим мякишем, с
серой верблюжьей солью. Они хрустят, их необыкновенная горечь и сладость
захватывает дыхание, ударяет в нос, но все равно их гложут, хрупают,
хрустят. "Сердитый лук", - говорят, улыбаясь и плача. "Сладкий лук, нигде
нет такого лука!" Но и помидоров таких нигде нет, кроме как на Зеленом
базаре: они лежат в ящиках, в лотках, на прилавках - огромные, мягкие, до
краев наполненные тягучей кровью, туго лоснящиеся тропические плоды. В них
все оттенки и красных и желтых тонов - от янтарного, кораллово-розового,
смутного и прозрачного, как лунный камень, до базарно-красных грубых
матрешек. Их покупают и уносят целыми лотками - круглые тугие мячики,
багровые буденовки, желтые голыши. Все равно больше рубля здесь не
оставишь. Около лотков с помидорами, луком и разноцветной картошкой
(желтой, белой, черной, розовой, почти коралловой!) - товарный лоток
разделяется надвое. С одной стороны остаются ряды, а другая сторона
упирается в стену. Это почтовая контора. Отсюда во все концы страны летит
знаменитый алма-атинский апорт. Тут же продают ящики, свежую стружку,
холстину для обшивки. В конторе зашивают, надписывают, взвешивают. То и
дело мелькают быстрые, оперативные личности с молотками, гвоздодерами и
химическими карандашами за ухом. На все разная такса. Одна на то, чтобы
уложить и заколотить, другая на то, чтобы красиво надписать, третья на то,
чтобы уложить, заколотить, красиво надписать, взвесить, выстоять и
отправить. Здесь же печально бродит между ларьками некая туманная
личность. Завсегдатаи знают, что это актер и поэт-новеллист. У него
страшное, иссиня-белое, запойное лицо. Из театра его сократили, и вот он
теперь ходит по рынку и гадает. Под мышкой у него толстый фолиант - "Как
закалялась сталь", издание для слепых. Он кладет его на колени,
распахивает и гадает. Рядом старушка продает морских жителей. Место здесь
бойкое. Стоит пивная бочка, и над ней взлетают руки с кружками и
поллитровками. Крик, смех. Пьют здесь так: полкружки пива, полкружки
водки. Морские жители под эту смесь идут очень ходко.
Зыбин больше всего любил именно эти ряды. Но сейчас он не дошел до них,
а свернул направо, к рыбным ларькам. Рыбу тут выносили разную - копченую,
нежно-золотистую, как будто обернутую в увядающий пальмовый лист, даже
металлически-фиолетовую. Она лежала на прилавке, висела пучками,
плескалась в цинковых чанах и судках. Зыбина хватали за руки, ему
предлагали залом с Каспия, сома из Аральска, карасиков с Сиротских прудов.
Он ничего не покупал, ни к чему не приценивался, он дошел до конца рядов и
повернул обратно.
- А маринки у вас сегодня нет? - спросил он у высокого пожилого
торговца. Тот стоял, засунув руки под клеенчатый фартук, и молча наблюдал
за ним.
- Ну откуда она сейчас будет? - спросил продавец. - Маринку сейчас вы
не найдете. Только если у кого вяленая осталась. Мы такой не торгуем.
- Вяленая, говорите?
- Исключительно вяленая. На другую сейчас запрет. Как же! План не
выполнен. Только если украдут где. Вот приходите через месяц - тогда
будет.
Помолчали, переглянулись, но еще не полностью поверили друг другу.
- Жаль, жаль, - сказал Зыбин. - А мне как раз позарез надо маринки.
- Свежую?
- Хоть свежую, хоть копченую. Копченую лучше.
Торговец посмотрел, примерился и спросил:
- Много?
- Да сколько есть, столько возьму. Сестра из Вятки просит. - И он
достал из кармана какое-то письмо.
- Сейчас не Вятка, а город Киров, - поправил торговец. - Тогда вам
только на Или надо ехать. Там ее сколько хочешь. Как пойдете по берегу,
так и увидите - тони, тони. Колхоз "Первый май". Там любой колхозник вам
устроит с пудик.
- А к кому там зайти? Не знаете?
Продавец снова подумал, опять они посмотрели друг на друга и наконец
окончательно поняли друг друга.
- Тогда, в таком разе, как дойдете до правления колхоза - это у моста,
сразу же, - спросите Павла Савельева. Он шофером работает. Скажите, от
Шахворостова Ивана Петровича.
- Спасибо, сейчас запишу - значит, от Шахворостова Ивана Петровича,
так! А вот скажите, Юмашева Ивана Антоновича вы не слышали? Дружок у меня
был такой, он, кажется, и сейчас еще там.
- Как - Юмашев? Да нет, что-то не помню. Я ведь там мало кого знаю из
новых, может, не Юмашева вам нужно, а Ишимова? Так такой есть
действительно. Весовщик.
- Нет, точно Юмашев, - сказал Зыбин и слегка наклонился. - Ну спасибо,
сейчас же поеду. Значит, Павел Савельев! Спасибо.
Он пошел и снова остановился. У резных ворот с надписью "За колхозное
изобилие" толпились люди. Курили, чадили, лузгали семечки. Он протиснулся
и увидал художника над мольбертом. Зыбин этого чудака знал. Месяц тому
назад он подал объяснение в милицию (нажаловались соседи) и подписался
так: "Гений 1 ранга Земли и Галактики, декоратор-исполнитель Балета
им.Абая Сергей Иванович Калмыков". Гением человечества, как известно, в то
время на земле числился, только один человек, и такая штучка могла выйти
очень боком - ведь черт его знает, что за этим титулом кроется, может
быть, насмешка или желание поконкурировать. Кажется, такие сомнения в
сферах высказывались, но дальше них дело все-таки не пошло. Может быть,
кто-то из власть предержащих повстречал Калмыкова на улице и решил, что,
мол, на этой голове много не заработаешь. А зря! Голова была стоящая.
Когда художник появлялся на улице, вокруг него происходило легкое
замешательство. Движение затормаживалось. Люди останавливались и смотрели.
Мимо них проплывало что-то совершенно необычайное: что-то красное, желтое,
зеленое, синее - все в лампасах, махрах и лентах. Калмыков сам
конструировал свои одеяния и следил, чтобы они были совершенно ни на что
не похожи. У него на этот счет была своя теория.
"Вот представьте-ка себе, - объяснял он, - из глубин Вселенной смотрят
миллионы глаз, и что они видят? Ползет и ползет по земле какая-то скучная
одноцветная серая масса, и вдруг как выстрел - яркое красочное пятно! Это
я вышел на улицу".
И сейчас он был тоже одет не для людей, а для галактики. На голове его
лежал плоский и какой-то стремительный берет, на худых плечах висел
голубой плащ с финтифлюшками, а из-под него сверкало что-то невероятно
яркое и отчаянное - красное-желтое-сиреневое. Художник работал. Он бросал
на полотно один мазок, другой, третий - все это небрежно, походя, играя, -
затем отходил в сторону, резко опускал кисть долу - толпа шарахалась,
художник примеривался, приглядывался и вдруг выбрасывал руку - раз! - и на
полотно падал черный жирный мазок. Он прилипал где-то внизу, косо, коряво,
будто совсем не у места, но потом были еще мазки и еще несколько ударов и
касаний кисти, то есть пятен - желтых, зеленых, синих, - и вот уже на
полотне из цветного тумана начинало что-то прорезываться, сгущаться,
показываться. И появлялся кусок базара: пыль, зной, песок, накаленный до
белого звучанья, и телега, нагруженная арбузами. Солнце размыло очертания,
обесцветило краски и стесало формы. Телега струится, дрожит, расплывается
в этом раскаленном воздухе.
Художник творит, а люди смотрят и оценивают. Они толкаются, смеются,
подначивают друг друга, лезут вперед. Каждому хочется рассмотреть получше.
Пьяные, дети, женщины. Людей серьезных почти нет. Людям серьезным эта
петрушка ни к чему! Они и заглянут, да пройдут мимо: "Мазила, - говорят о
Калмыкове солидные люди, - и рожа дурацкая, и одет под вид попки! Раньше
таких из безумного дома только по большим праздникам к родным отпускали".
Вот именно такой разговор и произошел при Зыбине. Подошел, протолкался и
встал впереди всех хотя, видно, и слегка подвыпивший, но очень культурный
дядечка - эдакий Чапаев в усах, сапогах и френче. Постоял, посмотрел,
погладил усы, хмыкнул и спросил очень вежливо:
- Вы, извините, из Союза художников?
- Угу, - ответил Калмыков.
Дядька деловито прищурился, еще постоял и подумал.
- А что же это вы, извините, рисуете? - спросил он ласково.
Калмыков рассеянно кивнул на площадь.
- А вон те возы с арбузами.
- Так где же они у вас? - изумился дядечка. Он весь был беспощадно
вежливый, ироничный, строгий и всепонимающий.
Калмыков отошел на секунду от полотна, прищурился, вдруг что-то
выхватил из воздуха, поймал на кисть и бросил на полотно.
- Смотрите лучше, - крикнул он весело.
Но дядечка больше ничего не стал смотреть. Он покачал головой и сказал:
- Да, при нас так не малевали. При нас если рисовали, то хотелось его
взять, съисть, что яблоко, что арбуз, что окорок, - а это что? Это вот я
когда день в курятнике не приберусь, у меня пол там такой же!
Калмыков весело покосился на него и вдруг наклонился над полотном.
Кисть так и замелькала. Вдохновили ли его слова дядьки, или, может быть,
как раз в эту минуту он ухватил самое нужное? В общем, он заработал и обо
всем забыл. Культурный дядька еще постоял, посмотрел, покачал головой и
вдруг грубо спросил:
- А что это вы оделись-то как? Для смеха, что ли? Людей удивлять?
Художник! Раньше такого бы художника сразу бы за милую душу за шиворот да
в участок, а теперь, конечно, валяй, маляй!
И ушел, сердито и достойно унося под мышкой черную тугую трубку -
лебединое озеро на клеенке.
А Калмыков продолжал ожесточенно писать. Никто его ни о чем больше не
спрашивал. Как-то очень хорошо, легко и с большим достоинством он провел
этот разговор, и Зыбин тогда же подумал: "Ну бог его знает, что он за
художник, но цену он себе знает".
Он повернулся и вышел из толпы.
Previous Home Next